Зоя Воскресенская - Сердце матери
Аня попыталась возражать, но Саша сумел убедить, что это устраивает именно его — походить по мокрой траве босиком…
Карпей и Саша вели лодку против течения. Густые заросли ивняка сменил сосновый бор, звонкий, как гусли. Дождя здесь не было, но парило, пахло смолой и земляникой. За лесом раскинулось поле, а через него пролегал Владимирский тракт.
Карпей вгляделся в пыльное марево и велел Саше подгребать к берегу.
По Владимирской дороге медленно двигалась группа людей.
— Святая Владимирка, людскими косточками мощенная. — Карпей снял картуз, перекрестился. — Сколько каторжников по ней в Сибирь прогнали! Тыщи. Не многие обратно воротились… Гляньте, как они скованы промеж себя.
Каторжан было двенадцать человек, шли они по двое в ряд. Между обоими рядами покачивался железный прут, и к нему прикованы цепи от наручников.
Люди двигались по дороге, как серые тени, едва отличимые от пыльного тракта.
Аня и Саша, сцепившись за руки, в молчании следили за этой процессией, пока она не скрылась в лощине.
— Страшно как, когда живых людей железными цепями сковывают! — Аня не сдерживала слез.
Карпей вытер ладонью вспотевший лоб, надел картуз.
— Я, девочка, видел виды и пострашней…
Он присел на корму, вынул из кармана берестяную табакерку.
— Не забыть мне одного утра. Осенью это было. Шел я на охоту, шел по этой самой Владимирке и уж хотел в лес своротить, вижу — вдали пыль клубится. Партию ведут. Пригляделся — нет, не арестанты. Больно мелкий народ. Подождал, пока ближе подойдут. Гляжу — глазам не верю. Детей гонют, ведут, как взрослых арестантов, строем. Только что без кандалов… На каждом шинель надета и полы за пояс подсучены, чтобы по земле не волоклись. Идут босиком, а через плечо у каждого сапоги, за ушки связанные, висят. Все детишки по восемь — десять лет. Самому старшенькому не боле четырнадцати, как тебе, Сашенька…
Карпей затянулся козьей ножкой. Ветер подхватил синее облачко дыма.
— Какие глаза на меня глянули, сердце сковали. Большие, черные, по-младенчески открытые, ни слезинки в них, а мука страшная. Впереди махонький идет, вот такой… — Карпей показал рукой чуть повыше кормы. — Ему бы на коленях у мамки сидеть, в бирюльки играть, а он шинель пудовую на плечах тащит… Поглядел на меня круглыми черными глазами — только дитё так в душу заглянуть может. «Что за ребятишки?» — спрашиваю солдата, а у самого от ужаса зубы лязгают. «Жиденят ведем, — отвечает солдат. — По царскому указу в Сибирь гоним, да уж не знаю, сколько до места доведем. Почитай, половину вдоль дороги закопали. Хлипкий народ. Маета с ними». Сообразил я тогда, что это еврейских детей на царскую службу гонют. Двадцать пять лет полагалось им солдатчины отбыть. «Позволь, — говорю, — служивый, хлеб мой им отдать». — «Не порядок это», — буркнул солдат и погнал их вперед. Я старшенькому успел краюху сунуть… Солдаты идут и следят, чтобы ровными рядами по уставу шли, чтобы с ноги не сбивались. Для порядка мертвых из списка чиркают, для порядка несколько душ на место приведут. Вот какой он, царский порядок! — гневно закончил Карпей.
— За что это их? — спросил тихо Саша побледневшими губами.
— По царскому указу. По царскому порядку.
— Подлость это, — прошептала Аня, вытирая слезы.
Дети попрощались с Карпеем. Шли молча, оба потрясенные. Саша остановился, оглянулся на Владимирку.
— Ты права! Подлость это… Низость… Ненавижу царя!
Пришли домой.
Пятилетний Митя еще с крыльца увидел сестру и брата и кинулся им навстречу. Схватил туесок с малиной, взвизгнул от радости.
Саша поднял братишку на руки, заглянул в его блестящие черные глаза, такие радостные и счастливые, доверчивые глаза ребенка, которого все любят и ласкают. Прижал к себе и осторожно опустил на землю.
Вечером Саша, Аня и Володя сидели на крылечке, смотрели на тусклые огоньки деревни, за которой проходила Владимирка. Саша поведал Володе о том, что они видели по дороге и слышали от Карпея.
Аня, повернув лицо к Саше, громко прочитала:
Любовью к истине святой
В тебе, я знаю, сердце бьется.
И, верю, тотчас отзовется
На неподкупный голос мой…
Саша, обхватив за плечи Аню и Володю, привлек к себе и, переводя глаза с одного на другого, взволнованно ответил:
По духу братья мы с тобой,
Мы в искупленье верим оба.
Десятилетний Володя хорошо знал эти стихи Плещеева, которые так часто напевал отец. У Саши они звучали особенно призывно, и Володя, старавшийся во всем подражать брату, вместе с ним и сестрой громко пел:
И будем мы питать до гроба
Вражду к бичам страны родной!
Все трое встали и уже кричали во весь голос в темноту, туда, где пролегал Владимирский тракт:
И будем мы питать до гроба
Вражду к бичам страны родной!
Из комнаты вышла мама:
— Тс-с!.. Тише… Что с вами? Нельзя так громко. Это запрещенная песня.
— Эту песню всегда поет папа, — ответил Саша.
— Значит, она правильная, — добавил Володя.
— Нам хочется, чтобы ее услышали все, и те, которых ведут по этой дороге…
Мария Александровна смотрела на возбужденные лица детей, на их горящие глаза. Как они остро чувствуют несправедливость!
— Песня потому и запрещена, — сказала мама, — что призывает к честности, к неподкупной любви к родине. И стихи Некрасова, которые записаны у папы в тетрадке, тоже рассказывают правду, потому и нельзя их читать при посторонних.
— Это может повредить папе, — понимающе заметила Аня.
— Да. Вот, скажут, чему директор народных училищ учит своих детей.
— Но разве папа делает неправильно? — допытывался Володя.
— Нет, он делает правильно, вам надо знать правду, — ответила Мария Александровна. — А пока сберегите эти строки в сердце своем.
СТАРОЕ КРЕСЛО
В папином кабинете стоит большое кожаное кресло. Оно всегда холодное и неуютное. Даже в жаркий день на него неприятно садиться. Поэтому и сидишь в нем в наказание. Чуть шевельнешься — кресло сердито скрипит, словно тоже осуждает за твой проступок.
Митя сидит в кресле, слушает, как тикает будильник. Раньше мама заводила в нем музыку, чтобы можно было знать, когда пройдут положенные минуты наказания, и, как только зазвучит мелодия «Во поле березонька стояла», можно было соскочить с этого кресла и идти играть. А сегодня мама музыку не завела. Просто сказала, что Митя должен сидеть в кресле тридцать минут, подумать о своем проступке и выучить урок из арифметики.
А Мите думать не хочется.
Мите хочется в столовую, где братья и сестры мастерят сейчас елочные игрушки. Митя тоже мог бы оклеивать орехи золоченой бумажкой — фольгой, а вместо этого сидит в кресле, и даже будильник ему не подскажет, когда можно сойти.
Сегодня на уроке арифметики учительница крутила на картонных часах жестяные стрелки и спрашивала, который час. Спросила и Митю. Он ответить не мог и получил двойку. А не ответил потому, что Красавка отелилась. Митя весь вечер просидел на кухне возле теленка. Теленок смешной: не успел родиться, как уже старался встать на ноги, а они расползались у него в разные стороны. Митя пригибал ладонью голову теленка к миске с теплым молоком и совал ему палец в рот. Теленок принимался сосать молоко с пальца, а язык у него шершавый, щекочется. Нос у теленка розовый, с темным круглым пятном между ноздрями, глаза большие и скучные. Наверное, ему плохо без своей мамы. И Красавка жалобно мычала в хлеву, звала к себе своего маленького.
Мария Александровна сказала, что дети будут кормить теленка по очереди и нечего всем сидеть вокруг него. Он только что появился на свет, и ему надо дать хорошенько поспать.
Все пошли учить уроки, а Митя украдкой пробрался на кухню и все кормил теленка. И сейчас ему не терпится посмотреть на него, умеет ли он уже стоять на ногах. Но Митя должен сидеть в кресле и повторять урок из арифметики. А Мите не хочется учить уроки.
Мама сказала, что сидеть в кресле он должен полчаса и что может сойти без четверти пять. Когда это будет без четверти пять?
Митя сидит и думает.
Вокруг циферблата точки и черточки. Митя знает: между двумя точками — одна минута, а между черточками — пять минут. Большая стрелка помедлит, прицелится и перепрыгнет с одной точки на другую, а маленькая толстая стрелка стоит на месте и, кажется, вовсе не движется. Полчаса — это тридцать минут. Где же будет большая минутная стрелка, когда наступит без четверти пять?
Скрипнула дверь, и в кабинет заглянула смешная мордочка кота в большой шляпе с пером.