Валентин Пикуль - На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы
Все замолкли. Началось чтение приговора. Налетел с реки ветер и качнул над забором черемуху. Вспорхнула птица. Никитенко долго следил за ее полетом, пока она не растаяла в синеве неба.
Представитель прокурорского надзора шагнул к эшафоту.
– Что вы имеете сказать перед смертью? – спросил он.
Никитенко молчал. Шурка тронул его за плечо:
– Ну скажи, сладкий!
Никитенко снова обвел глазами людей, столпившихся вокруг, и опять задержал свой взгляд на Мышецком.
С издевкой он сказал ему по-латыни:
– Авэ Цезарь! Моритури тэ салютанг…
Мышецкий вздрогнул и пожал плечами.
– Дюра лэкс, сэд лэкс! – оправдался он.
Снова подскочил Дремлюга:
– Это по-каковски, ваше сиятельство! Что он сказал? А вы что сказали?
Врать было нечего, и Сергей Яковлевич перевел жандарму с латыни на русский[12]. Дремлюга, очевидно, усомнился.
– Еще раз, – выкрикнул он, – ваше последнее слово!
Никитенко вдруг плюнул на него с высоты эшафота:
– Не крутись ты здесь! Падаль…
Прокурор из надзора повернулся к секретарю:
– Милейший! Занесите в протокол, что казнимый не выразил перед смертью никаких пожеланий и оставил последнее слово за собой.
– Я приду за ним! – крикнул Никитенко. – Я приду за своим последним словом!..
Мышецкий глянул сбоку на Чиколини: полицмейстер стоял серый, как тюремный забор, его пошатывало.
Шурка сделал петлю пошире.
– Сладкий мой, – сказал он, – ты воротничок-то сыми… Так тебе поспособнее будет!
– Кончай измываться, – сказал Чиколини. – Вешай…
Шурка связал руки семинариста, качнул доску.
– Оп-пля, – произнес он.
Со скрипом натянулась веревка, хрустнула поперечина виселицы. Никитенко повис и два раза перевернулся вокруг, дрыгнув поочередно ногами, словно отталкиваясь: левой, правой.
– Смири! – велел Дремлюга. – Не видишь, что ли?
Шурка обхватил ноги висельника и потянул его вниз. Тот перестал дергаться, задрал лицо кверху. На черемуху снова уселась птица, запела в душных благоуханных зарослях.
– Отметьте время, – распорядился Дремлюга.
Прокурор из надзора щелкнул крышкой часов:
– Пять часов двадцать семь минут…
– В протокол!
– Отмечаю, – бойко ответил писарь.
Бруно Иванович Чиколини, озлобясь, саданул палача по ногам концом задранных от пояса ножен:
– Да отпусти его, клещ худой! Что ты его обнимаешь?
– Нельзя-с, – ответил Шурка с улыбкой. – Они еще доходят.
– Врача! – позвал Дремлюга.
Мелкими шажками приблизился врач. Мышецкий задержал его перед виселицей:
– Так не забудьте записать о повреждении ноги.
Он подхватил Чиколини за рукав и повлек к выходу:
– Идите, Бруно Иванович, долг исполнен.
Чиколини через плечо свое еще долго кричал палачу:
– Да отпусти ты его… Слышишь? Отпусти…
На выходе со двора полицмейстер метнулся за угол, и его тут же жестоко вырвало. Он вернулся обратно, жалкий и растрепанный.
– Не могу я, – признался он, страдая.
– Эх, Бруно Иваныч! Как же вы оказались в полиции?
Сергей Яковлевич подсадил его – расслабшего – в коляску:
– Садитесь… совсем раскисли!
Лошади тронули легкой рысью.
– Да я же рассказывал… Был я в Липецке! Хороший, доложу я вам, городок. Обыватели – чистое золото…
Мышецкий почти не слушал. Он был поражен, что убийство человека не произвело на него должного впечатления. Это открытие было для него отчасти неприятно. Страдания Чиколини казались естественнее для здорового человека…
«Впрочем, – оправдывал он себя, – здесь виновно мое воспитание в буквенном духе исполнения законности…»
– Хороший городок, говорите? – переспросил он.
– Куда тут нашему Уренску!
Глава восьмая
Россия того времени повально страдала эпидемией собирания денег – по копеечке, по копеечке, все собирали да собирали, благодарили подаятелей – устно и печатно, сугубо и трегубо.
Публика уже привыкла жертвовать, втянулась в это, как в повинность: то мужики голодают, то авиатор опять разбился, то глухонемых некуда пристроить, то – вот ужас! – в Эфиопии плохо обстоит дело с народной грамотностью.
Однажды в Никитинском цирке акробат поднялся под самый купол, отцепил себя от лонжи и честно заявил с высоты, что ему позарез нужно сто четырнадцать рублей, иначе… – и он показал рукой вниз: просто и понятно. Нужные сто четырнадцать рублей тут же собрали, пустив шапку по кругу, после чего акробат счастливо завертелся под куполом шапито.
Уренские дворяне выколотили из мужиков губернии немалую толику для украшения портретной галереи персоной князя Мышецкого. В один из дней дворяне собрались на дому у предводителя, чтобы обсудить творческий замысел. Здесь были: сам Атрыганьев, Боровитинов, Алымов, Петрищев, Каськов, Батманов, князь Тенишев, Отребухов, Уваров и прочие.
– Итак, господа, – начал Атрыганьев, – в нашей кассе имеется две тысячи сто восемь рублей. Из названной суммы и следует исходить в выборе талантливого живописца. Бесспорно, каждый из нас понимает, что лицом в грязь наша Уренская губерния не ударит… Выберем так выберем!
Все притихли, словно завороженные.
– Так сколько там всего? – спросил Боровитинов.
– Две тысячи сто восемь, – повторил предводитель.
– С такими-то деньгами… – вздохнул Алымов.
И опять долго молчали, прицениваясь к наличности.
– Ну, господа, – напомнил Атрыганьев, – приступим к выборам русского Рафаэля… Прошу назвать, кого вы знаете из великих мастеров кисти в России?
– Две тысячи, – повторил Алымов, – мать честная!
– Петр Алексеевич, не отвлекайтесь, – внушал ему предводитель. – Итак, господа… прошу!
– Айвазовский, – подсказал Уваров.
– Покойник. Да и не то: состоял по морскому ведомству.
Батманов откинулся в кресле и уверенно начал:
– А я, господа, Бабакая Наврузовича видел…
Дворянство оживилось:
– А что он? Говорят, повара из Нижнего вызвал?
– Да хвастал, подлый, что ему двух осетров из Астрахани привезли…
Атрыганьев призвал собрание к порядку:
– Господа, господа! Не следует отвлекаться… Давайте сначала изберем художника.
– Худого не надобно, – предложил Каськов.
– Репина! – подсказал Отребухов.
– Это какой же Репин? – спросил Алымов.
Каськов возмущенно фыркнул:
– Да тот, который траву жрет. Стыдно не знать, батенька!
Алымов смущенно покраснел:
– А-а… А то ведь со мною в лейб-гвардии Финляндском служил один Репин. Да только – нет, шалишь! Его, брат, травкою не прокормишь…
Нервный князь Тенишев сверкнул черными глазами:
– Какие вы глупости говорите, господа! Разве же поедет Репин, профессор Академии, чуть ли не тайный советник, почти генерал, сюда к нам – в Уренскую губернию?
– А почему же не поедет? – возмутился Уваров. – Сам щи лаптем хлебал, а мы, столбовые, зовем его да еще и деньги платить собираемся.
– И немалые деньги, – снова опечалился Алымов. – Дай их мне, так я бы… без кумы обошелся!
Атрыганьев опять стал призывать собрание к порядку:
– Господа, так мы не решим вопроса… Вносите дельные предложения.
Петрищев робко спросил:
– Простите, Борис Николаич, а сколько там собрано?
– Повторяю: две тысячи сто восемь… Решайте, господа!
Батманов вытащил свое грузное тело из кресла.
– Вот что я скажу! – заявил он решительно. – Ежели ехать, так ехать надо сейчас… Потому как уха из осетров бывает хороша только с пылу да с жару!
– Слов нет, – загалдели дворяне, – в «Аквариум»… Чего там? Бабакай ждет… По дороге обсудим!
Князь Тенишев рассудил за верное прихватить с собой и всю кассу для написания портрета.
– Репин, – нервно заявил он, – все равно к нам не поедет. А другие берут и дешевле…
– Вы думаете, князь?
– Клянусь! Едем, господа…
Поехали. Взяли отдельный кабинет, уютно расположились. Бабакай Наврузович быстро распорядился. Шампанское потекло рекою. Поговорили еще немного о художниках.
Пришли к общему убеждению, что хороших живописцев на Руси не стало.
– Упадок, господа, упадок! – горячо толковал князь Тенишев. – Мы живем в эпоху упадка святого искусства…
Отребухов прослезился и вынес предложение, что по случаю упадка не мешает позвать арфисток. И арфисток позвали.
Одна из них, оказывается, была близка к художникам.
– Вот-вот, – обрадовался Каськов, – а мы как раз этим и занимаемся…
Выяснилось, что арфистка позировала самому Семирадскому. После чего Батманов попросил ее раздеться.
– Эка! – ответила та басом. – Да мне Генрих Ипполитович по сотенной платил за раздевание.
За этим дело не стало: Атрыганьев выложил сто рублей, не прекословя. Другие арфистки тоже оказались близки к русской живописи. Но им дали только по четвертной.
– Извините, – сказал Отребухов, – но нам еще портрет писать надобно… А так берут, так берут!
Всю ночь в «Аквариуме» играл румынский оркестр и навзрыд плакали скрипки. А когда над Уренском всходило солнце, дворянский комитет разбредался по домам, чтобы встретиться завтра снова.