Сергей Зайцев - Петербуржский ковчег
Молодой человек опять кивнул.
— Письменный приказ о разжаловании поручика Карнизова в солдаты может быть подготовлен в течение нескольких часов... — это был довольно бойкий молодой человек.
— Опять слова, — в лице поручика проявилась бледность; оно и понятно: кому понравится перспектива быть разжалованным и нести изнурительную караульную службу на куртинах и бастионах...
— Что ж из того! Из слов составляются важные документы. Кому это знать, как не вам!... — курьер все еще оставался возле двери. — Вот мы сейчас попусту тратим время, а где-то там, в городе, в блестящих апартаментах графа, опытный крючкотвор, — смею заметить, много опытнее вас, милейший, — стоя за конторкой, подгоняет одно к другому очень точные слова... Возможно, пишет он о том, что вы, поручик, тоже проживали в доме Ми-лодоры Шмидт и состояли членом тайного общества... А также пишет о том, что, когда запахло жареным, вы решили всех утопить, пока не утонули сами. И надо сказать: кое в чем преуспели... Вы утопили образцового офицера Остеродс — добропорядочного сына отечества, насколько я знаю по отзывам, и тот может Бога благодарить, если отделается Кавказом; а с госпожой Шмидт, вдовой уважаемого заслуженного человека, вообще переусердствовали...
Карнизов побледнел еще сильнее; он не думал прежде в этом направлении.
— Вы не смеете так извращать...
— Почему нет? Очень даже смею...— Но это ложь.
— Согласен. Мы с вами знаем, что это ложь... что это плевелы... Но тот, кто будет об этом читать, — военный губернатор, к примеру, — откуда ему знать, что ложь... Все выглядит так естественно... А даже если и не состояли членом общества, то под вашим крылом, так сказать... зрел опасный заговор; вы же были недостаточно бдительны...
— Ложь...
Голос курьера стал жесток:
— Ложь все то, что вы тщились вменить в вину госпоже Шмидт. А между тем всей-то вины у нее — что она автор недостаточно удачных литературных опытов... что она оказалась недостаточно разборчивой в знакомствах и допустила близко к себе таких неумных людей, таких авантюристов, как фон Остероде...
Карнизов, пряча глаза, покачал головой:
— Не понимаю, какое значение это имеет сейчас — когда она... умерла?
— Честное имя, милейший. Честное имя... Быть может, для вас это ничего не значит... А ведь без честного имени не поставить даже памятник на кладбище-Поручик вздохнул:
— Ваша взяла, — он достал из стола папку. — Вот все бумаги... Милодора Шмидт не написала здесь ни слова... не показала ни на кого... Не знаю, право, что даст графу уничтожение этих бумаг, —поручик подвинул папку к курьеру. — Рвите при мне. Если нужно, — вон печь...
Внешнее спокойствие стоило Карнизову немалых сил. Все построения его, какие он возводил последние месяц-полтора, его мысли и обоснования, какие он с тщательной продуманностью и скрупулезностью излагал на бумаге вечерами и бессонными ночами (служебное рвение его, достойное всяческих похвал, давно было замечено начальством), беспощадно уничтожались в его же присутствии...
Нервического типа молодой человек, пробежав бумаги глазами, рвал их и бросал обрывки в печь.
— Боже мой! Боже мой! Да она же святая!... — говорил он себе тихо.
— Что вы? Не расслышал... — Карнизов склонился к нему.
— Я говорю: разожгите огонь...
Глава 34
То, что происходило с Аполлоном в первые самые тяжкие дни после похорон Милодоры, нельзя было назвать иначе, кроме как болезнью. Болезнь эта не была сумасшествием; нельзя ее было назвать и сильнейшим крайним проявлением ипохондрии (хотя такой опытный врач, как Федотов, сразу констатировал бы глубочайшую угнетенность), как и воспалением мозга (пусть головные боли и мучили Аполлона и, кажется, был неоднократно жар). Скорее состояние Аполлона вписывалось в понятие воспаленного сознания. Мысль о смерти Милодоры наболела в сознании Аполлона и не давала покоя; были провалы в памяти, которым, однако, Аполлон, тяжело скорбящий о потере любимой, не придавал значения, — он вообще теперь не придавал значения ничему, что не было связано с именем Милодоры. Иногда являлась мысль, будто он умирает, и даже эта мысль не тревожила его. Аполлону было все равно, что с ним станется дальше; жизнь потеряла для него всякий смысл...
Аполлон не мог сказать себе с совершенной ясностью: спал ли он в эти дни хоть несколько часов и вообще — отдыхал ли, принимал ли какую-нибудь пищу... Сознание его прояснялось временами, и Аполлон тогда обнаруживал себя то стоящим на набережной и мрачно созерцающим черную воду реки, то остановившимся на мосту и глядящим в сумрачную перспективу канала, то он видел себя проходящим грязными и темными кварталами бедноты и будто люди его сторонились, видя некую страшную решимость у него в лице; не раз ясность сознания возвращалась к Аполлону в то время, как он оказывался возле кладбища; он приходил на могилу Милодоры и с горьким сердцем преклонял здесь колена; слезы скорби текли по щекам... А однажды Аполлон обнаружил памятник на могиле Милодоры — бронзовый памятник — скорбящая юная хрупкая девушка... Это был сущий ангел, но только без крыльев.
Аполлон, вспоминая Милодору, подолгу смотрел на этот памятник. Аполлон заметил, что если на памятник, особенно ночью, смотреть долго, то девушка будто оживает: она словно бы шла, шла по кладбищу и остановилась и склонилась у могилы Милодоры, чтобы поправить венок... А на бронзовом венке была лента с надписью:
Раба Божья
Милодора Николаевна Шмидт,
урожденная Степанова
И все — никакой эпитафии, ни лет жизни.
У Аполлона не было сомнений насчет того, кто поставил здесь этот дорогой и необыкновенно прекрасный памятник. Аполлон поражался вкусу графа: только такой юный ангелочек, такой совершенный образец девичьей красоты должен был присутствовать вечно на месте упокоения Милодоры.
... А однажды было Аполлону видение, будто явилась к нему душа Милодоры светлая, прекрасная... Он стоял посреди комнаты — замерев, онемев от счастья — и во все глаза глядел на любимый образ. Милодора улыбнулась ему и оглянулась на его рабочий стол, потом стала как будто грустна и медленно растаяла в воздухе...
Аполлон очень сожалел, что не успел сказать Милодоре ни слова, — он ведь не знал, что она уйдет так быстро. А потом вспомнил, что она оглянулась на его стол, — оглянулась так, словно хотела указать на что-то. И Аполлон бросился к столу, и схватил бумаги, какие были оставлены здесь в беспорядке. Аполлон переворошил эти бумаги, прочитывая какие-то слова, обрывки фраз... но все это было не то...
Ах, сумасшествие, конечно, помрачение ума!...
...не то, не то... он теперь был уверен, что Милодора хотела сказать ему что-то и приходила именно за этим. Вдруг он увидел сложенный вчетверо листок бумаги на полу — как видно, листок выпал, когда Аполлон искал на столе сам не зная что.
Дрожащими руками Аполлон развернул листок. Это была записка от Милодоры:
Блажен, кто близ тебя одним тобой пылает,
Кто прелестью твоих речей обворожен,
Кого твой ищет взор, улыбка восхищает,
— С богами он сравнен!... Приди, приди...
Это была старая записка от Милодоры со словами любимого ею античного поэта. И сейчас — после смерти Милодоры, после того, как руку, начертавшую эти строки, как и всю прекрасную, еще так недавно благоухавшую свежестью и юностью, плоть разрушил неумолимый тлен, — записка как бы обрела иное, некое мистическое звучание; особенно последняя ее строка...
Следующая вспышка сознания — опять кладбище.
Аполлон внял зову Милодоры и пришел к ее могиле. Были сумерки, слегка накрапывал дождь... Вообще погода в эти дни поворачивала на дождливую и ветреную; что ни день полнились воды Невы, с волн, бегущих от берега к берегу, холодный ветер срывал седую пену... Аполлон пришел к могиле и ждал какого-нибудь знака, знамения. Но не было знамения — разве что черно-свинцовые тучи, застилавшие небеса, можно было принять за некое послание Милодоры. Шумел в ветвях деревьев ветер, поскрипывали ветви, с коих уже облетала листва... Все было худо и в природе.
Так и не дождавшись знамения, Аполлон обратил свой взор на памятник и увидел паутину на бронзовом лице девушки-ангела... Как было не принять близко к сердцу появление этой мерзкой паутины? Возмутившись внутренне, Аполлон подошел к памятнику и рукой снял паутину. При этом он отметил, как холодна была бронза, — как холодны, как мертвы были бронзовые щеки девушки, ее губы, глаза... Он вспомнил, как холоден был лоб Милодоры, когда Аполлон при прощании запечатлел на нем последний поцелуй... Аполлон приложил ладонь к холодной щеке девушки-ангела, желая хоть немного согреть ее. Но у него ничего не получалось — бронза тянула из него тепло, но сама не согревалась; бронза будто уносила тепло Аполлона в могилу...