А. Сахаров (редактор) - Елизавета Петровна
– Но помилуйте, маркиз, – слабо пытался он протестовать, – если мы будем сидеть сложа руки, то можем окончательно похоронить своё дело. Конечно, опять появляться под видом Алексеева было бы более чем неосторожно. Но разве это единственное, что можно придумать? Мы не исчерпали всех возможностей. Вы сами говорите, что партия царевны только намечается; мы должны помочь ей сплотиться…
– И выдать тайные нити, которые скрепляют нарастающую партию с представителями иностранных держав? – перебил его Шетарди. – Нет, дорогой мой, вы забываете, что теперь у власти стоит Миних, который посвящён в тайны вожделений Швеции и Франции. Пока фельдмаршал не потеряет своего положения, мы не смеем и пальцем о палец ударить!
– Но это может случиться ещё не скоро, – всё ещё пытался настоять Столбин, – а в течение этого времени у народа создастся привычка к теперешнему правительству, и это понижает вероятность успеха!
– Друг мой, – ответил Шетарди, начинавший терять терпение, – вы только недавно и случайно погрузились в политическую интригу, а я дышу ею с самой ранней юности: и уже не раз имел случай доказать, что умею ориентироваться в самых запутанных положениях. Я понимаю, у вас могут быть личные мотивы. – Шетарди несколько замялся; он был посвящён в историю любви Столбина и боялся неосторожным выражением обидеть его. – Для вас всё происходящее может иметь несколько иной характер и значение… Но я всё время должен сознавать, что уже самим фактом сношения с вами я немало рискую; и если вы не откажетесь от излишней порывистости, то это может причинить мне серьёзные неприятности… Ввиду этого…
Столбин понял намёк, он был всецело во власти Шетарди, и стоило послу захотеть, как ему пришлось бы ни с чем уехать из России.
Он грустно поник головой и ушёл, напутствуемый просьбами посла не забывать его всё-таки и «изредка» заходить, чтобы узнавать, не будет ли чего-нибудь новенького. Вернувшись в свои две комнатки, отведённые ему на антресолях помещения шведского посольства, Пётр Андреевич мрачно повалился на диван и замер, судорожно стиснув руками голову. Душа мучительно ныла, мозг разрывался от жажды рыданий, но горло давил спазм, и не было спасительных слёз.
– Во тьме, во тьме! – шептали его пересохшие губы. – В безысходной тьме!
Прежде он сравнивал себя с человеком, которому завязали глаза и велели ночью в лесу найти неизвестно где оброненную иголку, а теперь ему вдобавок ещё связали и руки, и ноги!
В течение нескольких дней страдания Столбина не сдавали ни на йоту в своей остроте, а потом уступили место мрачному, безнадёжному отупению. Он уже ничего не ждал, ни на что не надеялся. Он устал страдать, устал бесконечно мучиться; ему хотелось полного, ненарушимого покоя, покоя могилы…
И не раз бывало так, что несчастный со страстью и вожделением посматривал на ряд пузырьков и порошков, заполнявших его потайной шкафчик, который он открывал по утрам, чтобы подновить старившегося «Шмидта». Ведь достаточно было протянуть руку, взять вот этот пузырёк с зеленоватой жидкостью или вот тот с прозрачной; несколько капель – и прощай, земля с её обманчивыми надеждами, интригами и несправедливостями!
Но, несмотря на апатию, где-то в дальнем уголке души таилась надежда, и каждый раз, когда предстояло отправиться к Шетарди, Столбин несколько подвинчивался… а вдруг?
Так прошли ноябрь, декабрь. Кончился старый год, наступил новый, 1741-й. Но ничего нового не принёс он на первых порах, крутом была всё та же тьма, по-прежнему надежды не выходили из стадии бесформенного, хаотического роения.
Нечто подобное испытывала и царевна Елизавета. В короткое время ей пришлось пережить уже не одно разочарование, и теперь она совершенно не знала, в какую сторону ей кинуться. Когда умерла императрица Анна, Елизавете казалось, что народ дружно встанет за попранные права своей царевны. Но народ молчал, и кормило власти очутилось в руках немецкого проходимца Бирона. Положение регента было шатко, и он начал недвусмысленно помышлять о разделении власти с царевной, а это вновь вдохнуло в неё надежды. Но тут на сцену выступила авантюра Миниха, и надежды приняли несколько иной оборот. Однако Миних оказался предателем, и теперь некуда было обратить чающие избавления взоры.
Елизавета Петровна понимала, что иностранные державы могли бы существенно изменить положение вещей; на их поддержке и основывала она сначала свои надежды. Но послы поставили такие требования, принять которые цесаревна не могла. И опять полная тьма обняла все её надежды, и опять она не знала, откуда ждать избавления.
К тому же положение царевны и вообще-то было плохим. Она была родной тёткой царствующего императора, первой принцессой крови, но получала от своих имений всего только двадцать пять тысяч рублей в год и имела от казны пятьдесят тысяч рублей – всего, значит, семьдесят пять тысяч рублей в год «на всё про всё» – на личные потребности, содержание дворца, представительство! Да ведь даже Миних имел более этого, а про низверженного Бирона и говорить нечего: во времена власти его доходы превышали полтора миллиона рублей!
Вдобавок к этой унизительной бедности шли ещё и постоянные оскорбления. Елизавета Петровна старалась как можно чаще бывать при дворе и навещать малолетнего императора, так как знала, что в противном случае подозрительность правительницы возрастёт ещё более. Но чего стоили царевне эти частые посещения! Редко-редко обходилось без того, чтобы её не унизили, не оскорбили, не задели.
Вот хотя бы сегодня это оскорбительное недоверие.
«И зачем Анне нужно это? – с отчаянием думала царевна Елизавета, возвращаясь из дворца к себе домой и краснея от негодования при воспоминании о происшедшем. – Неужели она не понимает, что сама толкает меня на крайность?»
И тотчас она принялась перебирать, в памяти, как это вышло. На днях несколько поставщиков предъявили счета общей суммой на восемнадцать тысяч рублей. Таких денег у царевны не было, и она попыталась обратиться к придворному банкиру Липману; но еврей поставил такие условия, что Елизавете Петровне, если бы она приняла их, пришлось бы запутаться на несколько лет.
Под влиянием этих грустных соображений царевна по приезде во дворец была скучна и не так оживлённа, как всегда. Правительница принялась расспрашивать, что с нею, и Елизавета Петровна во внезапном припадке доверия и откровенности поведала Анне Леопольдовне про расстройство своих денежных дел.
С неожиданным великодушием правительница предложила ей пособие из государственных сумм, лишь бы только она сказала, на какую сумму ей предъявили счета. Но когда царевна назвала эту сумму, то правительница, не стесняясь присутствием третьих лиц, всем своим видом, презрительным взглядом, насмешливой улыбкой, пренебрежительным жестом показала, что не верит истинности указанной цифры. Действительно ли сумма показалась правительнице слишком высокой или всё это было заранее подстроено, с желанием оскорбить побольнее (так как Анна Леопольдовна могла узнать о денежном затруднении царевны от того же Липмана), только правительница, не отказываясь исполнить данное обещание, предложила Елизавете Петровне представить ей подлинные счета, сказав, что она лично уплатит столько, сколько «по рассмотрении окажется». Словом, она ясно дала понять, что подозревает, будто царевна хотела выгадать на разнице.
И вот после этого Елизавета Петровна, с тоской посматривая через окно кареты, как солнце постепенно пряталось за дома, думала:
«Конечно, она первая же поплатится за это, так как долгов у меня гораздо больше, и если доставить все счета, то их окажется не на восемнадцать, а по крайней мере на тридцать тысяч… Ну и пусть платит! Но каково терпеть всё это! Господи, где взять сил! Хоть бы самую маленькую надежду, а то ходишь как во тьме!..»
Она вдруг прервала нить своих мыслей и с тревожным удивлением приникла к окну. Карета уже подъезжала к дворцу царевны, и теперь видно было, что около дворца толпился народ, который, смеясь, показывал пальцами на что-то.
«Господи, что там случилось ещё?» – испуганно подумала царевна.
Но загадка сейчас же разъяснилась, как только камер-лакей распахнул дверцу кареты: из дворца доносились звуки громоподобного баса, распевавшего «аки лев рыкающий» духовные стихи так, что голос певца разносился далеко вокруг.
– Опять он нехорош? – с неудовольствием спросила царевна камер-лакея, сбрасывая ему на руки шубу.
– Точно так, ваше императорское высочество, – ответил лакей, сразу понимая, о ком спрашивают его.
– И давно он?
– Надо полагать, с утра, ваше высочество. Только так-то Алексей Григорьевич недавно разошёлся… Всё тихонькие лежали…
– Позвать мне Лестока! – приказала Елизавета Петровна, быстро поднимаясь по лестнице.
Алексей Григорьевич Разумовский, голос которого трубой архангела раздавался по всему дворцу, был в ранней юности простым пастухом, обладавшим великолепным басом и любившим подпевать в церкви дьячку. Однажды полковник Фёдор Степанович Вишневский, командированный императрицей Анной Иоанновной в Венгрию за вином и возвращавшийся обратно в Петербург, проезжая Малороссией, заехал в село Лемехи и был немало поражён, когда услыхал нёсшийся из церкви такой бас, какого, пожалуй, у самой императрицы в придворной капелле не было. Вишневский навёл справки о певце. Ему сказали, что это поёт пастух Алёшка, сын пьяницы-казака Григория Разума, которого прозвали так потому, что, подвыпив (а это было его обычным состоянием), Григорий Яковлевич обыкновенно приговаривал про себя: