Александр Казанцев - Школа любви
— Если б не «корочки» твои — не видать нам водяры!.. Мне бы такие!.. Всегда действуют?
— Безотказно!
— И на гаишников, скажешь, подействуют?
— Не проверял. Но, думаю, и на них впечатление произведет.
— Да, блин, мне бы!.. — еще пуще позавидовал зять, но все же засомневался: — Так это в «дыре» нашей действует, а в Москве-то поди не очень?..
— И в Москве не хуже! — соврал я, восклицанием подпирая шаткость утверждения своего.
А дома, едва дверь отворив, увидал красную крышку гроба. Будто током шибануло. Только теперь по-настоящему осознал: смерть вошла в наш дом. И стыдно стало за недавнее самодовольство свое. И больно. И страшно.
Еще жутче стало, когда увидал отца, стоявшего в дверном проеме большой комнаты, расширенными от ужаса и остановившимися глазами наблюдающего за тем, что происходит в ней. Происходящее было сокрыто от взгляда моего, поэтому бросился я вперед. И в памяти моей запечатлелось тогда то, что очень хотел бы напрочь стереть, да не в силах: два мужика, геологи, хорошо знакомые мне с детства, перекладывают маму с двери, мною снятой, в гроб. Это выходит у них ужасно неуклюже и суетливо при том. Безжизненное тело прогибается в поясе, изо рта мамы пузырится розоватая смертная пена… Сестра с двумя подружками, кореянкой и татарочкой, будто страхом обездвижены…
Я кинулся помогать мужикам. Спину мамы стал поддерживать. Не улавливая ладонями былого тепла, на лицо ее старался не смотреть, чтобы розоватых пузырей не видеть. Бывало в моей жизни страшное, но такое — впервые…
Наконец, переложили в гроб. Сестра с подругами стали утирать розовую пену с маминых губ, укладывать правильно руки на груди, мешочек с солью в головах положили. Геологиня-кореянка, сказав, что это просто необходимо, еще и «заземление» сделала: обмотала палец мамы зачищенным медным проводком, другой конец его воткнула в цветочный горшок с землей. Уверяла, что так, дескать, тело сохранней будет… А татарочка для этой же цели притащила таз со снегом и льдом, поставила на пол под гробом. Я смотрел на крохотные пузырьки во льду и думал, что в них тот самый воздух, которым еще недавно дышала мама. Воздух прошлых дней…
Сестра с подругами укрыли маму купленным мною гипюром. «Так вот он, саван, и есть!..» — вспомнилось мне слово не то что забытое, но из-за редкого употребления ставшее не столь страшным. Полиэтиленовые маки и розы тоже пригодились — ими был обложен гроб по периметру. Подошедшие старухи удовлетворенно заперешептывались: «Вот теперича красиво… Куды с добром!..»
Все это время я бездействовал — столбом стоял, тупо глядя на суету вокруг гроба, и столь же тупо недоумевал: «О какой красоте они говорят?.. О добре каком?..» Запершило в горле, глаза заволокла влажная муть. Я смаргивал слезы, утирал их украдкой — ведь женщины даже не плачут теперь, заделье найдя…
Но тут пришли три пенсионерки, недавние геологини из маминого отдела, подруги ее задушевные, которые и в годы маминой болезни не забывали ее навещать. Запричитали, заголосили. Одной из них, еврейке низкорослой, даже худо стало — каплями ее потом отпаивали…
И чуть полегчало мне от мысли, что смерть мамы не только для нас горе…
Однако бездействие становилось все тягостней. Решил принести еще льда на ночь, взял на кухне таз побольше. Галинка пошла мне помочь, я бы и один справился, да понял, что хочется ей хоть ненадолго отлучиться из квартиры, где поселилась смерть… С крыши нашего дома как раз в этот день жэковские рабочие посбивали огромнейшие сосули, чтобы они, теплом весенним лишенные былой скованности, кого-нибудь случаем не пришибли. Сосули разбились при падении на разнокалиберные куски, нам осталось только собирать. Осколки льда были грязноватыми от котельной золы, но мне все равно вспомнилось детство: в эту же пору, нет, чуть глубже в весну, любили мы с малолетней сестренкой лакомиться сосульками, вырастающими по утрам на кленах. Они сластили от кленового сока, казались нам не только лакомством, но и, при сверкании своем, волшебными палочками, с помощью которых можно сотворить любые радостные чудеса, только бы слово заветное знать…
И осознавал я, с грохотом бросая куски льда в таз, что во взрослом мире нет никаких волшебных палочек, и волшебных слов нет, и чуда…
А в сумерках густеющих пузырьки с «воздухом прошлых дней» во льду и не видны…
Позже, когда стемнело, вывел из квартиры отца, весь день ведь не выходил. Пошли в булочную. Вот там он меня удивил, испугал даже разговором с пожилой продавщицей. «А нет ли у тебя, Шура, посвежей хлеба? Булки две нам надо, не меньше», — сказал он каким-то неожиданно бодряческим голосом, не желая, видать, выказывать, что горем убит. Никогда прежде не видал я отца фальшивым… Так какой же из меня, к черту, писатель, если столь близкого человека толком не знаю!..
Шура тоже испугалась такой неестественности соседа, руками замахала:
— Идите, идите!.. Занесу я вам хлеб, к закрытию свежий подвезут.
Когда вернулись, еле уговорил отца хоть немного поспать. Сидеть у гроба остались мы с сестрой, две ее подруги да старухи две — те самые, что помогали обмывать, Чекуриха и Трубникова. Бабки от нечего делать принялись у меня выспрашивать: «А чо ж это жена, так и не приедет?.. А дочке уже сколь?..» Но видя, что я отвечаю через силу, отстали, меж собой зашептались о чем-то. Кореянка и татарочка тоже шепотом рассказывали что-то сестре, явно желая ее отвлечь. А я вдруг почувствовал, что голова и руки налились свинцом, веки тоже отяжелели, с трудом великим подавлять стал зевоту, кощунственную, казалось мне, у гроба: душа-то мамина, наверно, здесь витает, все видит!.. Но почти уже не чувствовал боли, отупение нахлынуло вновь…
Не глубоко за полночь вышел отец, сказал, что «совершенно выспался». Глаза у него красны. Спросонья или от слез? Да спал ли он?.. И тут все стали меня уговаривать, чтобы поспал: намотался, мол, за день…
— Ладно, я немного, чуть-чуть…
А прилег в бывшей «стариковской» и словно провалился в черную яму. Ничего не снилось — ни утешительное, ни горькое. Ничего…
Следующий день как-то смазался в памяти, помню только тягостность его. Да еще то, что с утра и до полудня у нас почти никого не было. Это объяснимо: суббота, надо людям выспаться, прибраться в квартирах, на базар сходить и по магазинам — да мало ли забот и хлопот в первый выходной? Вот в той-то тягостной тишине понял я куда ясней смысл и даже необходимость того, чтобы вместе с родственниками усопших сидели у гроба другие, чужие им вроде бы люди. А то гроб стоит в пустой комнате, ничье внимание не привлекает, став будто бы мебелью уже…
Вчерашний день был забит до предела, а теперь вдруг и делать нечего. Когда руки не заняты, опуститься им проще… Чтобы отца занять, попросил его выбрать фотографию мамину — на памятник. Вместе с ним все альбомы просмотрел — сокровищницы прежней, счастливой жизни. Отец выбрал снимок, где мама до болезни еще, красивая… Вырезал я фотографию овалом — больше отвлечься нечем…
Хорошо хоть телеграммы стали приходить отовсюду — срочные, соболезнующие, не меньше десятка их. Из трех маминых сестер, выяснилось, лишь одна сможет приехать на похороны, тетя Оля, другим не успеть — далеко живут. Пришла телеграмма из дали дальней, куда забрался сосед-татарин, о котором, вспоминая детство, писал я не так давно в расхристанной «Поэме тридцатилетия». И подивился я: как же быстро дошла черная весть!.. Значит, не рухнуло еще былое геологическое братство…
Много передумал я, сидя в тишине у гроба. И о своей смерти думал: что недолго уже до нее. Тогда ведь я еще считал себя если не гением, то чрезвычайно одаренным сочинителем, какие, знал я, больше тридцати семи редко живут. И свое тридцатипятилетие осознавал спокойно, без надрыва вовсе. А в последнее время тем более: недолго ждать кары за подлость мою…
Вспомнился мне и мой предыдущий приезд в Зыряновск.
Один я в то лето приехал: Елена повезла Машуню к своим, на солнышко среднеазиатское, на фрукты, чтобы окрепла девчушка после зимних простуд. Но, думаю, к этому решению примешалось и недовольство жены тем, что согласился я все-таки принять руководство писательской организацией, как она ни противилась. Вот тогда и познал я впервые на родине тоску зеленую…
Из друзей юности мало кто в Зыряновске остался. Кое с кем из оставшихся встретился, но с грустью понял, что развели нас годы, подточили былую близость… Даже в редакции городской газетки, где сотрудниками стали трое из тех, с кем бегал я, еще школьником, на занятия литобъединения, не больно-то понимание нашел. Встрече, конечно, обрадовались, за бутылкой сгоняли, но вовсе не пришли в восторг от нового моего поста: подумаешь, дескать, ответсекретарь — да у нас в редакции за два года третий меняется! И машина моя «персональная» впечатления не произвела, и новые стихи тоже: раньше, мол, в твоих строчках куда больше страсти было, раскованности, полета… Ох, и уязвила меня тогда эта искренность друзей, грешным делом подумал: завидуют. Доказать бы им, написать что-нибудь эдакое!.. Но не писалось. Совсем. И это еще больше усугубляло мою хандру.