Ион Друцэ - Белая церковь
Не успели и половины перетащить, как начали строить. Околинским мужикам не терпелось испытать свою судьбу, а может, они просто не знали, что их ждет, ибо созидание — дело не столько рук, сколько духа человеческого. И поди попробуй, когда все помешаны на разрушениях, когда разрушениями клянутся и разрушениями бредят, остановить себя и начать подгонять бревно к бревну. Попробуй, когда круглый год вокруг пылают деревни, убедить себя, что созданный тобою кров будет стоять вечно, и ни огню, ни воде он неподвластен. Найди в себе силу поверить, что вначале было слово, и для того слова ты строишь храм, и это в то время, когда все вокруг тебя вопят, что вначале была сила, и потом тоже была сила, и всегда, всюду, во веки веков пребудет одна сила…
Ничего удивительного в том, что, не успев толком начать, тут же выдохлись. Стук топоров доносился все реже, тише, глуше. Работа топором дело тяжелое, на мамалыге и постном супе много не наработаешь. День работника начинается с кормежки, эта истина стара как мир, а что кинуть в тот проклятый чугунок, когда четыре года шла война? И в этот трудный час кто бы, вы думали, пришел Екатерине на помощь? Да тот же Днестр. Собрав ребятишек со всей округи, Екатерина побродила с ними по своим заветным уголкам, набрала два ведра ракушек, и с тех пор не проходило дня, чтобы детвора чего-нибудь не натаскала строителям храма.
По вечерам, преодолевая усталость, плотники шли к тем же водам Днестра. Скинув с себя пыльные лохмотья, войдут в воду такими клячами, что отворачивается пристыженный глаз, а через полчаса выходят из воды такими гогочущими молодцами, что все село выбегает им навстречу. И такие выдавались славные вечера в Околине, и так добрела и искрилась речь смешинками на каждой завалинке, у каждой калитки, возле каждого колодца, точно вместе с этими вытащенными из воды бревнами сам смысл жития выбрался на берег после долгих скитаний.
Один только отец Иоан не спешил по вечерам возвращаться. Выкупавшись, он садился на старую, дырявую, перевернутую вверх дном лодку и долго смотрел туда, на запад, где остались родные Карпаты, и Трансильвания, и отчий дом… Должно быть, сама эта река, несущая в себе чистоту и прохладу Карпатских гор, казалась ему приветом той далекой малой родины.
«Опять начинает тосковать… Господи, что я с ним буду делать? Чуть что — и уже начинает тосковать…»
Быстро потушив огонь в печке, накрыв сготовленный ужин, Екатерина надевала чистый платочек и спешила к одиноко стоявшей на берегу старой лодке. Как она его любила, как жалела, когда бежала по вечерам к той старой лодке! Завидев его еще издали, она все шла и сокрушалась, потому что, господи, как он исхудал! Низко, печально опустилась еще недавно такая бедовая, такая рыжая голова! Да и что удивительного! Легко было спросить тем летним утром — где там наши дети? А попробуй взвали на себя заботу о них, раздобудь муку для двух мамалыг в день, одну утром, другую вечером, причем отнюдь не маленьких, потому что их шестеро, не считая Ружки, которая тоже сидит вот поодаль, не спускает с тебя глаз, и детская душа нет-нет да и встревожится — достанется ли что Ружке?
Жить в низине и строить наверху — морока, хуже которой не придумаешь. За день намотаешься так, что уж какой там из тебя работник. Что делать? Из остатков старого храма отец Иоан довольно быстро соорудил там же, наверху, рядом со стройкой, домик о двух комнатах. Едва перекрыл, едва поставил окошки и навесил двери, как Екатерина тут же перетащила семью наверх. В одной комнате живут, другую Екатерина штукатурит. Не успела та обсохнуть, переселились и уже в той штукатурят. Глина тут, глина там. На лице, на столе, на постели — всюду глина, шагу ступить невозможно без сырой глины.
И все это так, между прочим, потому что главным делом был храм, и там отца Иоана ждала самая большая неприятность. Оказалось, к его великому удивлению, что не все способны разумно орудовать топором. Бывают возрасты, когда человека еще можно этому обучить, а бывает — поздно. Братья Крунту принадлежали к той части человечества, которой от рождения это ремесло противопоказано. Они, правда, старались, но чем рьянее они принимались за дело, тем меньше проку было в их трудах.
Во дворе строящегося храма валялась уже целая гора изуродованных бревен, и для отца Иоана, горца, выросшего в окружении леса, знавшего и любившего лес, этот навал искалеченной древесины был таким грехом, смириться с которым он не мог. Часто по ночам, когда выглядывала луна, он тихо вставал, шел на стройку и стучал топором часок-другой, чтобы хоть пару бревен привести в божеский вид.
Когда работы прибавилось, так что им вчетвером было уже не под силу, стали взывать к помощи односельчан. Люди откликались слабо и шли неохотно, потому что стояла осень, у каждого свой виноградник, свои заботы. Заглядывали изредка соседи. Придут под самый обед в надежде, что Екатерина усадит за стол. Если за трапезой попадет в ложку кусочек мяса или вкусная гуща какая-нибудь, тогда ничего, а если один пустой суп, тогда к концу трапезы уже начинают косить глазом по сторонам. На следующее утро, глядишь, две-три заготовки как ветром сдуло.
От этих пропаж у отца Иоана прямо руки опускались, ибо были они связаны с его главными плотничьими замыслами. В его голове не укладывался храм, у которого нету колокола. Он готов был идти на любую жертву, лишь бы над храмом высилась, вырастая из самой крыши, небольшая колоколенка. Он умел такие колоколенки строить, их было там, на его родине, немало, сооруженных его руками. Эта, околинская, должна была стать лучшей из них. Он не успевал подбирать и копить для нее материал, ему и в голову не приходило, что его заготовки так и просятся в печку. Большую сваю в одиночку не утащишь, а если утащишь, нужно еще топором поработать, а эту взял — и сразу в печку.
«Опять он у меня падает духом», — сокрушалась Екатерина, сворачивая с тропки к старой лодке. Щадя его тоску, его одиночество, она подходила такими неслышными шагами, что, казалось, откуда-то сверху пушинкой, занесенной ветром, опускалась рядом с ним.
Поначалу она молча сидела, стараясь смотреть туда, куда он смотрит, вздохнуть о том же, о чем он вздыхает, увидеть его глазами и эту реку, и эти горы, и пелену туманов за Днестром. Потом она начинала вместе с ним тосковать по его малой родине, хотя она ту Трансильванию и в глаза не видела.
После чего она начинала тихо плести слова о том о сем и ни о чем. Рассказывала, например, то, что знала наверняка об этой реке, передавала то, что слышала от других, а то принималась излагать, чего сама не знала и от других не слышала, но о чем ей подумалось в те долгие ночи одиночества, когда жила с шестью малютками тут, на берегу реки.
Тосковавшего по своему краю отца Иоана эти рассказы мало занимали, но, воспитанный среди простого народа, исконно уважающего слово собеседника, он, думая о своем, оставлял уши открытыми. Екатерине только того и нужно было. Завладев его ушами, она кидала в них сказки, легенды, небылицы и, одаренная от природы, в этой стихии рассказчика достигала такого мастерства, такой красоты, что наступала минута, когда созидаемый ею мир соприкасался с миром, по которому тосковал отец Иоан, становясь единым целым. Сбросив с себя тоску, отец Иоан обнимал ее за плечи, долго смеялся какому-нибудь случаю, образу или словечку.
— Ну и рассмешила ты меня, ну и рассмешила!
С реки хоть и шли молча, видно было, что идут не просто двое — идет семья, причем семья, благословенная взаимопониманием, а это значило, что век ее будет долгим.
Дома, поужинав, Екатерина укладывала ребятишек, а отец Иоан в это время молился в соседней комнате. Потом они ложились на пахнущую свежим сеном постель, и, перед тем как соснуть, измотанная усталостью бесконечно долгого дня, Екатерина кидала в темноту так, на всякий случай.
— Она у нас будет белой.
— Кто? — спрашивал, засыпая, отец Иоан.
— Церковь наша.
Эта мысль о белой церкви до того его смешила, что он принимался ее усовещивать:
— Ну как она может быть белой, если строится из дуба? Видела ты когда-нибудь белый дуб?
Поскольку белого дуба Екатерина не видала, отец Иоан по-доброму, отечески завершал разговор:
— Ты уж меня извини, матушка, но белой она быть никак не может.
— Почему не может?
— Потому что дуб по природе своей может быть серым, может быть коричневым, может быть черным, но белым он быть не может.
Екатерина сопела, размышляя. Она была человеком степным, многие поколения ее предков рождались, проживали свои жизни и умирали в глинобитных домиках, побеленных известью. Для нее белый дом — это был честный дом, вечный дом, святой дом, а бревенчатое строение — ну бревенчатое, и ничего более.
— А если те дубы оштукатурить и побелить?
— Живой дуб мазать глиной и белить?!
— А что? И обмажем и побелим.
Добытое с таким трудом согласие грозило обернуться новой ссорой. К счастью, усталость разнимала их на полуслове, и они засыпали, так и недоговорив. Всю ночь их укачивал доносившийся из долины еле слышимый говор днестровских волн, а под утро, чуть только петухи прокричат зорьку, Екатерина, просыпаясь, заявляла: