Александр Дроздов - Первопрестольная: далёкая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
— Вот это, соколик, трава папарать бессердешная прозывается, — словоохотливо показывала обходительная, грузная, но грязноватая Апалитиха дьякам государевым. — Растёт она лицом на восток и сердца не имеет. Человеку она очень пользительна: носи её с собою, куда пойдёшь или поедешь, и никто на тебя сердит не будет. Хошь и великий недруг твой, и тот зла мыслить не будет. Выкапывают ее, кормильцы, на Иванов день скрозь серебро и заговор приговаривают: «Господи, благослови сею доброю травою, еже не имеет сердца своего в себе, и так бы не имели недруги мои на меня, раба Божия, сердца. И как люди радостны бывают о серебре, и так бы радостны были все обо мне сердцем… Сердце чисто созижди в них, Боже, и дух прав во мне». Божья травка, родимые…
— А это что? — ткнул белым пальцем дьяк Бородатый в другой пучок взятых у ворожеи трав.
— А этот цвет петров крест, прозывается, — продолжала Апалитиха, довольная, что говорит с такими высокими людьми. — Этот цвет кому кажется, а кому и нет. Растёт он по буграм, по горам, на новых местах. Цвет у него жёлт, а отцветёт, будут стручки, а в них семя. Лист, что гороховой, крестом. Корень его долог, а на самом конце подобен просвире, а то кресту. Трава сия премудрая, кормильцы. Ежели набредёшь на неё нечаянно, то верхушку заломи, а её очерти и оставь, а потом, в уречённое время, на Иванов день или на Петров день, вырой. Ежели не заломишь её, она перейдёт на другое место, на полверсты, а старое место покинет.
— А это? — ещё более недоверчиво продолжал Бородатый.
— А это трава лев, растёт невелика, а видом как лев кажется, — расточала свою премудрость Апалитиха. — В день её не увидишь, а сияет она по ночам. На ей два цвета, кормилец: один жёлт, а другой, как свеча, горит. Около её поблизу никакой травы не бывает, а которая и есть, и та приложилась к ней…
Всё это было доложено великому государю. Он решением не замедлил:
— Всех утопить.
Великая княгиня, окружённая перепуганными близкими боярынями и сенными девушками, из окна своего высокого терема видела, как повели старух на лёд Москвы-реки, к проруби портомойной, как началась у проруби возня и как вернулись оттуда пристава одни, без баб. Грекиня — она поняла, что на её глазах это было сделано неспроста — злобно затаилась, выжидая своего времени: она была из тех, которые побеждёнными себя не считают никогда…
А Москва шумела весёлой, ядрёной зимой. Под Рождество в налитых морозом и занесённых снегом улочках колядки слышны были, а в канун Васильева вечера[117] молодёжь пела песни старые:
Ай, во боре, боре
Стояла там сосна
Зелена-кудрява,
Ой, авсень… Ой, авсень…
Ехали бояре,
Сосну срубили,
Дощечки пилили,
Мосточек мостили,
Сукном устилали,
Гвоздьми убивали.
Ой, авсень… Ой, авсень…
Кому ж, кому ехать
По тому мосточку?
Ехать там авсеню…
Ой, авсень… Ой, авсень!..
На Крещение на Москве-реке было, как полагается, водокрестие на Ердани, а потом начались гулянья народные, торги, бега конские, бои кулачные и другие игрища. А по Москве свадьбы шумные зашумели и под окнами народ подолгу мёрз, глядя, как светло веселятся москвичи, и слушая песни старинные:
Идёт кузнец из кузницы — слава…
Несёт кузнец три молота — слава…
Кузнец, кузнец, ты скуй мне венец — слава…
Ты скуй мне венец и золот, и нов,
Из остаточков золот перстень,
Из обрезочков булавочку.
Мне в том венце венчатися,
Мне тем перстнем обручатися,
Мне тою булавочкой убрус притыкати — слава!..
И вдруг из палат государевых страшный раскат грома: главным крамольникам, дерзнувшим в дела государские вмешаться, объявили именем великого государя смертный приговор, а немного сгодя бирючи[118], подняв на подоге шапку, пошли по всей Москве, по торгам и подторжьям, возвещая всем, что 4 числа месяца февраля в Успенском соборе состоится торжественное венчание на царство внука великого государя великого князя Дмитрия Иоанновича.
— Это которого же? — любопытно спросил мужик-владимирец, торговавший с воза клюквой мороженой. — A-а, от Ивана, что ногами помер? Так, так! Н-но, Богова, пошевеливайся! — тронул он свою задремавшую было кобылку и снова звонко запел: — По клюкву, п-по клюкву, п-по владимирску клюкву!
В назначенный день в блистающем свежей стенописью соборе митрополитом было совершено торжественное богослужение, а после него великий князь Дмитрий — это был белокурый паренек лет пятнадцати с круглым лицом и лукавыми глазками — был венчан чрез возложение на него великим государем шапки Мономаха и барм[119] на царство. Среди золотных кафтанов и высоких горлатных шапок произошло лёгкое движение: победа была за боярами. Практических последствий победа эта иметь для них не могла: великое княжение Дмитрий получил не чрез них, а прямо от своего венценосного деда, но и то уже было хорошо, что ненавистной грекине насолили и от дел её оттёрли. На полатях стояла Елена. Она уже начала немного увядать, но все ещё рослая, сильная, с красивой гордой головой, она была прекрасна. Она понимала, что шаг этот сделан в угоду ей, но решила этого не замечать. Они почти никогда уже не говорили один с другим и держались как на всё готовые враги. Иногда в тиши ночей она немножко раскаивалась, что в своих требованиях пошла слишком уж далеко, но гордость не позволяла ей сказать этого вслух. Она видела, как стареет Иван, как рушатся её мечтания теремные, но теперь седой волос в пышной косе огорчал её больше, чем эти крушения: сказка жизни скоро кончится и для неё!
И в нужную минуту огромный дьякон, с буйной гривой на голове, понатужился и грянул:
— Многая лета!
Фрязи осторожно поглядывали один на другого смеющимися глазами: им вспоминалась пирушка у Солари, когда органный игрец бывший, Иван, так ловко передразнивал русских дьяконов.
И победно возликовал хор митрополичий:
— Многая лета, многая лета, многая лета…
Многолетие отгремело, и митрополит сладко обратился к великому государю:
— Божией милостью радуйся и здравствуй, православный царь Иван, великий князь всея Руси, самодержец, и с внуком своим, великим князем Дмитрием Ивановичем всея Руси, на многая лета… И ты, господин, сын мой, князь великий Дмитрий Иванович всея Руси, радуйся с государем, твоим дедом, великим князем Иваном Васильевичем всея Руси, на многая лета…
И, когда бояре принесли свои поздравления и великому государю и наследнику его, Дмитрий, в шапке Мономаха и бармах, вышел из собора. В дверях его трижды осыпали золотыми и серебряными монетами, и пышно-золотое шествие обошло все соборы. Торжественно гудели колокола кремлёвские, радостно ликовали толпы москвитян, — и Софья в своих покоях всё это слышала. Чёрные дерзкие глаза её горели, крепко сжимались в бешеные кулаки руки, но ни на минуту не сдавалась её душа.
— Ну, погодите! — шептала она трясущимися губами, — придёт и мой день…
XL. НИКЕШКА ШИХ
Над новенькой, с иголочки, после пожара Москвой пела всеми колоколами вешние, победные песни солнечная Троица, день, когда земля-матушка празднует именины свои. Сады цвели. Луговины были затканы золотыми одуванчиками и лютиками. Маленькие мельнички, рассевшиеся по цветущим берегам Неглинки и Аузы, шумели весёлым шумом: вода была в этом году «сочная»[120]. По садам молодёжь на качелях качалась, в горелки весёлые играла и в задорную лапту. Но играть в свинку — для этого, как известно, нужно делать в земле ямки — старухи строго-настрого запрещали: нельзя в этот день тревожить солнечную, всю в цветах именинницу. На окраинах паслись необозримые табуны коней, пригнанных на продажу недавними повелителями Москвы, татарами.
Кремль весело достраивался: те, кто задумал его и кто начал, уже смотрели в могилу, но на их место становились новые, молодые рати работные. Клали уже последнее звено, вдоль Неглинки, между угловой Собакиной стрельницей и Куретными воротами[121]. Алевиз по повелению великого государя уже делал промеры и вычисления для того, чтобы обвести весь Кремль глубоким рвом, напустить в него воды и таким образом сделать твердыню московскую островом, совершенно врагу недоступным.
Внутри Кремля, как всегда, безобразили челядинцы боярские, ожидавшие с конями своих господ. У Фроловских ворот толпились отцы духовные в ожидании места и хлеба, от безделья всячески дурили и дрались на кулачки. От великого государя были назначены особые пристава смотреть за попами, но и пристава с батьками поделать ничего не могли. Неподалёку от ворот притулилась митрополичья тиунская изба, ведавшая их, поповскими, делами — оттого-то и тёрлись тут они целые дни. Некоторые продавали из-под полы произведения своего или чужого пера: Фроловский крестец исстари был местом, где можно было купить и продать всякую книгу, лубочную картинку и даже фряжские листы — картины иноземные. Больше всего шло, конечно, божественное, но часто со всякими «домыслами», то есть отсебятиной, «а простолюдины, не ведая истинного Писания, приемлют себе за истину и в том согрешают, паче же вырастает из того на Святую Церковь противление». Продавались тут и светские произведения, часто смехотворные, а иногда и кощунственные: москвитяне исстари были великими зубоскалами и охальниками. Особенным успехом пользовалось у них «Хождение попа Саввы большой славы»: