Лев Никулин - России верные сыны
Вдруг послышалось сверху три гулких удара, — так Ермолов вызывал к себе Слепцова.
— Пойдем, — сказал, вздыхая, Слепцов. — Одному страшно…
Ермолов стоял, расставив ноги, наклонившись над картой. Промокшие сапоги валялись на пороге. Окно было открыто настежь, дождь шуршал по крыше, и ветер шумел в мокрой листве.
— Проиграл, чёртушка, — сердито сказал Алексей Петрович, кивнув в сторону окна. — Ты что говорил?
— Говорил, что к вечеру дождя не будет… Проиграл. Чем прикажете платить, Алексей Петрович?
Слепцов, действительно, проиграл пари. Еще утром он сказал, что к вечеру погода разгуляется.
Ермолов не ответил, но еще ниже нагнулся над картой.
— Союзники! — сказал он свирепо. — Видали?
Он показал на карте местность между реками Плейссой и Эльстером. Здесь была низменная, пересеченная местность, трудно проходимая даже летом и особенно теперь, после осенних дождей. Именно здесь князь Шварценберг, австрийский главнокомандующий, хотел развернуть корпус генерала Мерфельда, австрийские резервы, прусскую гвардию, русских гвардейцев и гренадер.
Можно было себе представить, что ожидало русскую гвардию и гренадерский корпус, если бы они оказались в этой заболоченной местности!
— Стратег! Сципион африканский! Придумал зайти в тыл к Наполеону, а того не видит, что Наполеону прямой расчет ударить в его левый фланг и отбросить к Плейссе… Выбрал плацдарм — вот он там и засядет, как кулик в болоте…
Он с силой ударил пятерней по карте, так, что отдалось во всем доме.
— Так не дали же мы погубить нашу гвардию и гренадер! Не дали австрияку своих солдат на погибель! Барклай, Михаил Богданыч, дай ему бог здоровья, уж на что скромен и терпелив, а тут не выдержал и сказал то, что у нас у всех накипело…
— А государь?
— Сделал по-нашему. «Я, говорит, согласен с моим главнокомандующим. Пусть Шварценберг делает с австрийской армией, что хочет, — русские войска двинутся на правый берег Плейссы, где они и должны находиться…»
В эту минуту отворилась дверь и появился с кипящим самоваром Ксенофонт. От этого или от другой причины Алексей Петрович заметно повеселел.
— Союзники! — усмехаясь, сказал он. — Дивишься нашему русскому долготерпению. Для чего мы сражаемся? Для того, чтобы освободить от деспота Европу. Удивительно, что они этого не хотят уразуметь. Смотри, как обернулось дело: резервная наша армия подошла из Польши. Наша Богемская армия, армия Барклая, не нынче-завтра соединится с армией Беннигсена. Силезская и Северная армии переправились через Эльбу. И все двинуты к Лейпцигу. Наполеон собрал ведь все силы, кроме корпуса Гувион Сен-Сира. Сравни: у кого сил больше? Перевес у нас, — тут бы и кончить одним ударом. Тут бы и атаковать! Так нет же, третий день спорят, а он, увидишь, завтра сам начнет атаку… Союзники! — с сердцем повторил он. — Да что говорить, завязалось дело под Кульмом, а император Франц сидит в Теплице, во дворце, и музицирует с придворными музыкантами. Когда прибыли туда после боя наши офицеры, то попросили императора Франца потесниться, — в городе нету свободного угла, всюду раненые, всюду войска. Вышел к ним император Франц со смычком в руках и говорит: «Что ж, прекрасно, мы можем продолжать наш концерт внизу…» Забрал с собой своих музыкантов и ушел в нижний этаж…
Алексей Петрович захохотал, но вдруг умолк и сердито добавил:
— Хотел бы я знать, как выглядел бы его величество, ежели бы наша гвардия не решила дела под Кульмом… Называют меня героем Кульма! А знаешь, что было мне всего труднее под Кульмом? Справиться с безумным Толстым-Остерманом! Ведь какая дикая натура! Стоит Толстой-Остерман с гвардейцами, стоит фасом-каре к Дрездену. Французы его обходят. Вижу, идут прямо в обхват каре. Приказываю: «Отойдите назад!» Он орет: «Ни шагу назад! Ни на шаг назад! Вы все трусы! Стоять и умирать на месте!» Веришь, мне его за шиворот приходилось тащить назад… Я свидетель был, когда у него руку отнимали. Пилят кость, он сидит и говорит мне через плечо: «Ведь вот какая получилась неприятность, Алексей Петрович… Дайте-ка понюхать табачку».
Можайскому случалось видеть Толстого-Остермана в главной квартире. Он прославился в жестокой битве на кладбище в Прейсиш Эйлау — с батальоном Павловского полка отбивал атаки французской кавалерии. Видел он Толстого и без руки, с пустым рукавом и поймал его презрительную усмешку, когда тот глядел на «Силу Андреевича», на Аракчеева. Можайскому понравилось загорелое лицо безрукого героя, выгоревшие на солнце брови, глаза на выкате, внезапно загорающиеся яростным огнем… Да, такого приходилось тащить за ворот: «Стоять и умирать на месте!»
— Ксенофонт, дай-ка господам офицерам рому, что им пустой чай пить! — сказал Ермолов.
Дождь лил по-прежнему. Алексей Петрович выглянул в окно, потом подошел к столу и взял за вихор Слепцова:
— Это ты, что ли, пел «Я нигде дружка не вижу» или он?
— Я, Алексей Петрович.
— С душой поешь, а пари все-таки проиграл… Что бы мне с тебя взять? Ну ладно, будет срок — я с тебя спрошу, не помилую.
Прихлебывая из кружки чай, он ходил, разутый по комнате, и пол скрипел под его могучим телом.
— Наполеон будет атаковать, — говорил он, думая вслух, — непременно будет атаковать, чтобы не дать нам соединиться с армией Беннигсена и союзниками. Сколько ни рассеял Наполеон своих солдат в безвестных могилах по всей Европе и в Египте, однако и теперь солдаты его достойные наши противники. Но вот что я вам скажу. Храбрость в сражении еще не все. Афеас, король скифов, однажды сказал Филиппу — царю Македонии: македонцы умеют побеждать, но скифы умеют побеждать не только людей, но голод и жажду… Вот о чем думал я не раз, когда глядел на наших богатырей… Завтра, с зарей, начнем. А теперь пора спать.
Можайскому не спалось. Он накинул плащ, вышел во двор и долго стоял посреди большого крестьянского двора. Под навесами в порядке были расставлены бочки с водой на случай пожара; лежали заступы и топоры. Свинцовые тучи низко неслись над селением; казалось, что дождь понемногу утихает. Внезапно в разрыве свинцовых туч появилась луна и осветила кирпичную ограду. Штык часового на мгновение блеснул в лунном сиянии.
В эти дни и ночи, в вихре событий, он почти не думал о прошлом. Но именно сегодня, накануне сражения, которое будет упорным и кровавым (он знал об этом), мысли Можайского унеслись в прошлое. «Почему ты думаешь о ней? — спрашивал он себя. — Разве нет у нее человека, который о ней заботится, который приходится ей мужем?» Все кончилось между Екатериной Николаевной и Можайским. Но он не мог забыть ее глаз в ту ночь, в Грабнике. Так не смотрят на давно позабытого человека. Нет, он все-таки был прав, когда с отчаянием в душе, холодно, как бы равнодушно говорил с ней. Как же можно было иначе говорить с той, которая уже семь лет была женой другого? На самом деле она ему далека, она ему чужая. Но почему же он не может до сих пор забыть тех дней в Васенках и редких, сорванных украдкой поцелуев в старом саду, где на них с усмешкой глазели мраморные фавны и нимфы? Он поднял глаза и тяжело вздохнул. И вдруг услышал шорох.
— Кто здесь?
— Я… Федор. Как, Александр Платонович, завтра Сулеймана седлать?
— Да, Сулеймана.
Федор помолчал.
— Большой будет завтра бой, — со вздохом сказал он.
— Почем ты знаешь?
— Солдаты говорили. Ужин был добрый — значит перед большим боем.
— Пожалуй…
Можайский знал, что у Ермолова был обычай давать солдатам двойной рацион перед боем.
— И правда, — послышался из темноты голос Федора, — чего рацион жалеть: после боя едоков-то поубавится.
«Какая черствость сердца!» — подумал Можайский, однако в словах Федора Волгина ему почудилось едкость. В последнее время он стал примечать у Волгина некую язвительность в разговоре.
В сущности, он сам был тому причиной. Слепцов с приятелями, да и он сам, не стесняясь присутствием Волгина, высмеивали порядки в штабе, потешались над «гатчинцами», с горечью рассуждали о военных неудачах. Волгина считали верным человеком и оставляли его у порога караулить, когда за столом развязывались языки.
Порой Можайскому казалось, что Волгин понимает в том, что происходит вокруг, куда больше, чем сами господа офицеры.
И это было немного обидно: все же он был только крепостной человек Воронцовых.
— Ну иди, — строго сказал Можайский. — Иди же!
Большая тень Волгина отодвинулась и исчезла.
Можайский еще долго стоял посреди крестьянского двора. Потом сделал несколько шагов, сел под навесом на опрокинутую тележку и так просидел, пока не повеяло предрассветным холодом.
Что-то потревожило воронье. Вороны с карканьем поднялись с верхушек деревьев и зашумели крыльями. Потом послышались два голоса. Можайский узнал голос Ксенофонта; другой голос, должно быть, дежурного писаря.