Роберто Пайро - Веселые похождения внука Хуана Морейры
Дон Эваристо бросился ко мне, но Педро удержал его и, схватив меня за руку, вытащил из гостиной.
– Успокойтесь… – сказал он старику. – Все уладится… уладится…
Едва мы очутились на улице, он спросил:
– Что ты наделал?
– Выполнил свой долг. Я прочел заметку.
– Это подлость, деревенская сплетня, клевета, пущенная, чтобы взбесить тебя и навредить Марии. Разве ты не получил ее письма?
– Нет! Уж не смеешься ли ты надо мной?
– Маурисио! Это несчастье! Это беда, подстроенная коварством! Клянусь тебе, клянусь, до сегодняшнего дня ноги моей не было в этом доме. Они сыграли злую шутку со мной, с тобой, с Марией. Бедная Мария! Ты застал меня сегодня здесь лишь потому, что я приехал из Лос-Сунчоса, где был все время, приехал, чтобы найти способ наказать этих подлецов и устранить все пагубные последствия. Можешь мне верить или не верить; я не обязан давать тебе объяснения, я просто говорю тебе правду. Этой низости имени нет, она возможна только в нашем несложившемся обществе, где зловредные умы находят благоприятную почву для своих подвигов. А к сплетне теперь добавилась благодаря грязным газетенкам эта невинная на вид, но полная яда заметка. Ты молчишь? Тебе нечего сказать мне?
– Уже поздно, – ответил я. – Я верю тебе, но уже поздно.
– Как? То, что ты сказал о помолвке, верно?
– Вернее быть не может. Не знаю, как все зто раскутать…
Он долго молчал, потом, встряхнув головой, сказал без огорчения и без радости, будто отвечая на последние мои слова:
– А я знаю.
– Я тоже! – воскликнул я, принужденно рассмеявшись и пожимая плечами.
Собираясь свернуть за угол, к которому мы подошли, я ехидно добавил:
– Примите поздравления, как говорит Мария!
Он остановился как вкопанный, а я ушел, не оглядываясь.
Несколько месяцев спустя была отпразднована моя свадьба, которая явилась крупным общественным событием в столице республики. Венчал нас один из князей церкви, я обратился к нему по совету моего тестя, пожелавшего, чтобы я был в добрых отношениях с высшим духовенством. Я, разумеется, согласился.
«Вера – один из самых могучих столпов общества, – подумал я, – и, когда в Лос-Сунчосе и в столице провинции я хотел отойти от нее и даже восстать против нее, я не видел, что поступаю во вред собственным интересам, собственной личности. Потом, когда я примирился с церковью, я сделал это с недостаточным рвением, с недостаточным жаром, и, соблюдая внешние формы, остался по-прежнему равнодушным. Теперь надо все начинать заново. Народ нуждается в дисциплине: церковь уже создала ее. Нет ничего доступнее и действеннее религии. Я как алькальд в согласии со священником мог бы сделать в своей деревне все, что нам угодно. Я как губернатор вместе с епископом могу делать все, что мы найдем нужным. Я как президент вместе с архиепископом – тут уж и говорить не о чем… Единственная опасность заключается в этом слове „вместе“. Только старик Ривас умел держать духовенство в руках; ведь Ривадавию „сбросили“ именно они… В конце концов пока что у меня не было случая, я еще не достиг таких вершин… А если достигну, там видно будет… Так или иначе, лучше быть с ними заодно…»
И я отправился на аудиенцию к монсеньеру испросить у него благословения на брак. Его внешность поразила меня. Он показался мне человеком чувственным и потрепанным; у него было землистого цвета лицо, изборожденное ранними морщинами, широкий, словно прорезанный ножом, рот с отвисшей нижней губой, живые, влажные глазки, приплюснутый нос с крупными ноздрями, – «мулатишка», произнесла бы свой приговор мисия Гертрудис. История его была вполне банальна. Будучи священником и редактором католической газеты в своей провинции, он провел энергичную кампанию за кандидата в губернаторы, который после победы заплатил ему за услугу своим покровительством, нашел способ послать его в Буэнос-Айрес, предоставив наилучшие возможности проявить себя. Официальная поддержка облегчила ему продвижение в Римской курии и вместе с тем помогла получить влияние в обществе Буэнос-Айреса. Являясь светским человеком в той же мере, как политиком и духовным лицом, он задался целью привлечь к себе аристократические семейства, действуя через женщин, и достиг блестящих результатов. Его можно было увидеть повсюду: в гостиных, у изголовья умирающих вельмож, на официальных празднествах; он же благословлял брачные союзы избранников, обладающих именем или состоянием, он же крестил будущих героев.
– А кто ваш посаженый отец? – спросил он.
– Президент республики.
– Ага! Это прекрасно… А посаженая мать?
– Моя тетушка Моника Вальмитхана, знаете ли, монсеньер, она из знатного каталонского рода, который…
– А! Эта расслабленная сеньора?
– Она самая.
– Отлично. Идите с миром, сын мой! Я с величайшим удовольствием обвенчаю вас… И произнесу несколько слов при свершении обряда.
В день нашей свадьбы огромный главный неф архиепископского собора был заполнен всей знатью столицы, и роскошная церемония составила целую эпоху, подобно знаменитому «балу» на бирже, где украли все пальто и плащи…
Гораздо более скромно прошло через несколько месяцев в главной церкви сонного провинциального города венчание Педро Васкеса и Марии Бланко.
«Примите поздравления!» – как оказала Мария.
VIII
Как прекрасен и приветлив Монтевидео, особенно если появляешься там об руку с молодой красивой женщиной, которая разделяла с тобой роскошную каюту в быстро несущемся по волнам пароходе. Как радуют глаз после однообразно плоского Буэнос-Айреса эти крутые улицы, яркая лазурь неба и воды, морской и речной, – ведь в иных местах видишь по обе стороны от себя и море и реку, – песчаные пляжи, залитые нарядной толпой площади, затененные деревьями бульвары и старинные, полные поэзии парки, например, вилла Бусенталь… В двух шагах от аргентинской столицы – а все другое: внешний вид, образ жизни и даже воздух! С каким удовольствием изучали бы мы с Эулалией незнакомый город, попади мы сюда при других обстоятельствах! Но все понятно! Мы не могли ни минуты подарить внешнему миру, и, без сомнения, все было бы так же, окажись мы вместо Монтевидео в Мартин-Гарсии, в Санта-Крусе или Усуайе. Я был влюблен в мою жену, она – в меня, и наш медовый месяц длился бесконечно, теплый, ясный и нежный, как ласка ребенка.
Я открыл в этой девочке неожиданные бесценные качества, помимо ее покорившей меня красоты. Как мог расцвести этот воздушный цветок среди грубого Колючего кустарника? Откуда взялась эта ангельская нежность, это непринужденное изящество, пылкая и вместе с тем стыдливая страсть, высокое достоинство, которое внушало почтительность, несмотря на ее веселую улыбку и мягкое приветливое обращение? Сколько раз и как беспредельно радовался я тому, что глупое недоразумение, а может быть, и тайное предчувствие заставило меня порвать с Марией, суровой девой, которая в тридцать лет неминуемо превратилась бы в проницательного и решительного прокурора, в придирчивого цензора своего мужа! Заставило порвать, сказал я, но ведь это было неизбежно. И не порвал бы я сам в любом случае, придя к заключению, что союз этот мне не подходит, что в Буэнос-Айресе мне может представиться сотня лучших партий, даже если бы не было Эулалии? И не порвала бы она еще до истечения годичного срока, придя к заключению, что я не тот спутник, не тот человек, способный на великие подвиги и великое самоотречение, о котором она мечтала, а просто ба-лоЕень успеха и судьбы? Эту задачу я не берусь разрешить до конца, ибо и то и другое решение было возможно. Иной раз я думаю, что Мария меня не любила, что все было лишь мимолетной прихотью, похожей на увлечение невинной девушки старым актером, блеснувшим в роли романтического героя, да это и доказал ее брак с Васкесом. Иной раз думаю, что Мария искренне любила меня, но мое поведение приводило ее в ужас; впрочем, она готова была простить его, прояви я, по крайней мере, постоянство, дождавшись конца назначенного срока. Что касается меня, то, изложив все, как оно произошло, больше я добавить ничего не могу.
В общем, дочь Бланко, жена Васкеса, постепенно исчезала, если уже не исчезла в тумане далекого прошлого, а Эулалия обладала для меня всей прелестью очаровательной возлюбленной и идеальной подруги. Перед женитьбой и в первые дни свадебного путешествия меня одолевали опасения, когда я вспоминал грубое хвастовство супругов Росаэхи, их невоспитанность, тупое тщеславие этих разбогатевших мужланов, попугайский язык Ирмы, так и не научившейся испанскому, раздражающее чванство ее мужа, угодливого с высшими и властного с низшими: трудно было предположить, чтобы рано или поздно плебейская закваска не проявилась в Эулалии, омрачив блеск и чистоту этого нетронутого цветка. Но очень скоро, благодаря одной незначительной детали, я совершенно успокоился.
В своих чемоданах Эулалия везла не менее десятка роскошных туалетов, которыми снабдила ее Ирма, потребовав, чтобы она носила их постоянно как свидетельство своего богатства и высокого положения. Моя жена не надела ни одного из этих платьев ни во время утренних прогулок, ни при наших поездках на пляж; даже вечером, когда мы спускались в ресторан отеля, она одевалась с простотой, подчеркивающей ее хороший вкус. Тогда я еще не способен был рассуждать по этому поводу, но Эулалия всегда производила на меня такое же впечатление, как прекрасная картина, в которой ничто не коробит. Ее вкус был врожденным и развивался с годами. Итак, пышные туалеты наших аргентинских уормсов и пакенов были оставлены для спектаклей в опере и особо торжественных приемов.