Олег Михайлов - Громовой пролети струей. Державин
— Вот каковы русские — везде пригождаются...
В феврале 1799-го года Суворов явился из кончанской ссылки в Питербурх — исстрадавшийся, полуживой, но могучий духом, с твёрдою верой в свою победу над французами на италийских полях. Державин поспешил увидеть любимого полководца.
2
Фельдмаршал резво выбежал навстречу Державину на заснеженное крыльцо, одетый в белую рубаху с любимым нашейным крестом святой Анны под мягким отложным воротником.
— Помилуйте, Александр Васильевич, как бы вам не простыть! Ведь зима на дворе! — воскликнул поэт.
— И, братец! — целуя его в щёку, строго возразил Суворов. — Я привык на морозе водою окачиваться. И замечу: лучшее средство от ревматизма...
Как обычно, Суворов остановился у мужа своей племянницы Дмитрия Ивановича Хвостова, жившего на Крюковом канале, против Сенной площади. Кроме Державина, был приглашён первый член коллегии иностранных дел Фёдор Васильевич Растопчин[57], хитрый и ловкий царедворец, но человек с истинно русским сердцем.
Душистый щаный запах стоял в комнатах. Суворов вышел переодеться и явился к обеду в синем фельдмаршальском мундире с большим крестом святого Иоанна Иерусалимского, возложенным на него Павлом I. Подошёл к закусочному столу, выпил добрую чепаруху водки и заел редькой с постным маслицем, не переставая при этом чудить.
Державин, благоговея перед Суворовым, знал цену его шуткам, всю жизнь помогавшим великому полководцу защищаться от вельмож. Они оба были в полном смысле слова русские люди, в природе и воззрениях которых было много сходного. Оба ценили друг в друге прямодушие и благочестие. Растопчин же изумлялся каждой новой выходке Суворова, увеличивая тем его удовольствие.
Приметя, что фельдмаршал прихрамывает, спеша к обеденным столам, он спросил, в каком бою получено сие ранение.
— В домашнем, — тотчас отозвался Суворов. — Игла сломилась в пятке.
И принялся убеждать Растопчина, что был ранен в своей жизни тридцать два раза.
— Тридцать два? — поразился Растопчин. — Где и когда?
— Я был ранен, — садясь за столы, объяснил Суворов, — два раза на войне, десять раз дома и двадцать при дворе!
В горшке белым кипятком кипело варево из рубленой говядины с капустой и другой зеленью. Полководец любил еду с пылу с жару и принялся с чмоком глотать крутой кипяток, приговаривая:
— Помилуй бог, как хорошо! И шти не простыли, и ложка, хоть я не красива, а хлебка...
Державин глядел на него: кожа да кости, истинно — худерба! Брови страдальчески подняты, около сухого рта горькие складки. Щедушен! Но голубые глаза сверкают умом и жизнию. Орел! Страшен будет твой удар!
Он почувствовал магическое касание музы. Давно уже дивное сие волнение не посещало его. Строки стихов стали наплывать толчками, опережая друг друга, требуя выхода:
Носитель молнии и грома
Всесильного Петрова дома!
Куда несёшься с высоты?
Прияв перуны в когти мочны,
Куда паришь, Орел полночный,
И на кого их бросишь ты?..
Словно угадав его мысли, ощутив биение в нём стихов, Растопчин спросил полководца:
— Ваше сиятельство, Александр Васильевич! Как вы думаете воевать с ветреными безбожными французами?
Суворов поднял на него большие проницательные глаза:
— Только наступление! Быстрота в походе! Горячность в атаках холодным оружием! Не терять времени на осаду! Никогда не распыляться! Не оставлять сил для сохранения различных пунктов. Противник их минует? Тем лучше! Он приблизится, чтобы быть битым. Так поступали великие полководцы — Цезарь и Ганнибал[58], а теперь — Бонапарт...
Чувствовалось, что фельдмаршал в кончанском сидении вынашивал планы грядущих сражений с Бонапартом.
Суворов отбросил ложку и выбежал из-за стола. Помолодевший, быстрый, он нагнулся к Растопчину и громко зашептал:
— И гляди: гроза от французов. Были б им успехи на Рейне, то перескочут через Майн и Дунай. Тогда император австрийский должен с ними помириться и после гулять на их помочах. Опасное для Европы французское правление без войны стоять не может. — Он выпрямился, попризажмурил и открыл глаза. — Кто ж в предмете ея? Одни русские! Им придётся воевать. А коли так, то войну эту нам теперь надобно предупредить!..
Державина обдало жаром: как далеко глядит полководец!
— Побеждай, дядюшка! — с важностию сказал Хвостов. — А за нами дело не станет. Мы с Гаврилой Романовичем ужо воспоём твои виктории в стихах...
Зная корявые вирши Хвостова, Державин покачал головой.
Истинно сказать, рожею кувяка да разумом никака. Хозяйка, чернобровая и черноволосая, не была хороша лицом, однако и она казалась миловидною рядом с мужем — рот толстый, в нос гундит. Державин не удержал улыбки, спомнив ходивший при дворе анекдот. Суворов, ценивший в Хвостове его исключительную преданность, доброту, заботу о дочери Наташе, выпросил ему у Екатерины II звание камер-юнкера. Когда кто-то из придворных заметил, что по наружности Хвостову не пристало быть камер-юнкером, императрица ответила: «Если б Суворов попросил, то сделала бы и камер-фрейлиной».
И сделала бы! Не под силу царям, видно, лишь делать поэтами...
Суворов меж тем перешёл от Растопчина к Хвостову и напряжённым перстом щёлкнул его по курносой дуле.
— Пиши, Митя! Поспешай за нашим русским Оссианом — Державиным. Авось, что путное и выйдет...
— Дядюшка! — с сержением в голосе вступилась хозяйка Аграфена Ивановна. — Да что ж ты мужа моего так страмишь? И ещё при всём честном народе!
— Грушка-чернавка! Бес полуденный! — тихо, но явственно пробормотал недолюбливавший племянницу Суворов и, отскочив от Хвостова, добавил громче: — Расщекоталась, сорока. А того не понимаешь, что нельзя яньку-самохвала защищать.
— Мы все поем Суворова, — примиряюще сказал Державин. — А уж кто лучше, кто хуже — не нам судить. Пусть ужо за то сатирик нас гложет.
— Вот-вот! — добродушно промурчал Хвостов. — Стихи от души, от сердца — сие-то главное...
— Чтите истинных героев, славьте отважных, смелых людей. — Суворов снова начал чудить. — Признаться, я знаю только трёх смельчаков на свете.
— Кого же, ваше сиятельство? — встрепенулся любопытствующий Растопчин.
Фельдмаршал разжал левую руку и принялся загибать пальцы:
— Римлянина Курция, боярина Долгорукова, да старосту моего Антипа. Смотри: первый бросился в пропасть, второй говорил правду самому Петру Великому, а третий один ходил на медведя...
Провожая гостей, Суворов стремглав прошмыгнул мимо зеркала, завешанного холстиной. Он погрозил ненавистному стеклу и хрипловатым баском, чуть подвывая в подражание актёрам, прочёл:
Триумф, победы, труд не скроют времена,
Как молньи быстрые, вкруг мира будут течь.
Полсвета очертил блистающий ваш меч;
И славы гром,
Как шум морей, как гул воздушных споров,
Из дола в дол, с холма на холм,
Из дебри в дебрь, от рода в род,
Прокатится, пройдёт,
Промчится, прозвучит,
И в вечность возвестит,
Кто был Суворов!
В чудачестве с зеркалами, которые он приказывал снимать или занавешивать, таилась своя причина. Суворов любил себя, но не того, каким его создала природа: того, он не признавал, не хотел видеть и знать, но иного, каким он создал себя сам. Таким он видел себя не в стекле, намазанном ртутью.
Он видел себя истинного в зеркале русской поэзии и прежде всего поэзии Державина...
В прихожей стояли готовые к отправке кожаные чемоданы.
— Как, Александр Васильевич? Только-только прилетели в Питер и уже собираетесь дальше мчаться? — жалея его старость и худобу, сказал Державин.
— Мне здесь не год годовать, а только час часовать! — отвечал фельдмаршал и внезапно начал перескакивать через чемоданы.
— Ваше сиятельство, что вы делаете? — воскликнул Растопчин.
— Учусь прыгать!
— Да зачем вам?
— Как зачем? Ведь из Кончанского да в Италию, ой, помилуй бог, как велик прыжок... Поучиться надобно...
3
В ожидании выхода императора в зале Зимнего дворца жужжали, шушукались, перешёптывались разряженные вельможи. Тут были любимцы императора — барон Кутайсов, Растопчин, генерал-лейтенант барон Аракчеев, военный губернатор Питербурха генерал от кавалерии фон дер Палён, отец возлюбленной Павла генерал-прокурор Лопухин, вице-адмирал де Рибас и переживший всех и вся при дворе Александр Андреевич Безбородко.
Державин, морщась (узкий сапог трутил ногу), отвечал на поклоны бояр, почуявших, что он снова входит в силу.