Марк Твен - Жанна дАрк
Подумайте только, как это было хитро, как находчиво! Что могла возразить, что могла поделать стража? Ведь эти люди, без сомнения, пользовались своим правом. Пленники составляли их собственность: этого никто не мог отрицать. Дорогие мои, если бы то были пленные англичане, то какая получилась бы богатая добыча! Ибо в течение столетия пленники-англичане составляли большую редкость и ценились высоко; а пленные французы — другое дело: они встречались в изобилии на протяжении целого века. Обладатель пленного француза вообще недолго берег его как источник выкупа, но чаще всего убивал, чтобы не тратиться на его содержание. Это показывает вам, как невысоко тогда ценилась такая добыча. Когда мы взяли Труа, то теленок стоил тридцать франков, баран — шестнадцать, а пленный француз — восемь. За животных платили огромные деньги — неудивительно, если цена эта вам покажется невероятной. Но помните, что тогда была война. Влияние войны сказывалось двояко: мясо становилось дороже, пленники — дешевле.
Итак, несчастных французов уносили прочь. Что мы могли поделать? Едва ли мы могли добиться чего-нибудь путного, но мы исполнили все, что было в наших силах. Снарядили гонца, и он помчался к Жанне с известием, а мы вместе с французской стражей остановили шествие и начали переговоры — вы понимаете, надо было выиграть время. Какой-то рослый бургундец потерял терпение и, издав проклятие, сказал, что его никто не посмеет остановить: он таки пойдет и возьмет с собой пленника. Однако мы загородили ему дорогу, и он убедился в своей ошибке: уйти было невозможно. Тогда он разразился самой безумной и кощунственной руганью и, сняв пленника со спины, поставил его на землю, связанного и беспомощного; затем он вынул свой нож и сказал нам с торжествующей злобой во взгляде:
— Вы говорите, я не имею права его унести? Однако он принадлежит мне, и с этим никто не будет спорить. Раз я не могу унести его отсюда — эту принадлежащую мне вещь, — то можно распорядиться иначе. Да, я могу ведь убить его: величайший олух среди вас и тот не станет отрицать этого права. Об этом вы и не подумали. Паршивцы!
Бедный, изможденный пленник глазами молил нас о спасении; потом он заговорил и сказал, что дома у него остались жена и маленькие дети. Подумайте, как обливались кровью наши сердца. Но что мы могли поделать? Бургундец был прав. Мы могли только просить и заступаться за пленника. Так мы и поступили. А бургундец злорадствовал. Он остановил руку с занесенным ножом, чтобы упиваться нашими мольбами и издеваться над ними. Этим он задел нас за живое. Тогда Карлик сказал:
— Позвольте-ка, господа молодые, я потолкую с ним; уж если что кому нужно растолковать, так я на этот счет мастер — всякий так скажет, кто имел со мной дело. Усмехаетесь? Так и надо за мое хвастовство, поделом. Однако я все-таки побалуюсь немного — самую малость.
С этими словами он подошел к бургундцу и повел тихую, спокойную речь, отменно доброжелательную и незлобивую; между прочим, упомянул он о Деве и только что начал говорить о том, как она по доброте своего сердца оценила бы и восхвалила бы тот милосердный поступок, который он…
Он не договорил. Бургундец перебил его гладкую речь оскорблением, направленным против Жанны д'Арк. Мы бросились вперед, но Карлик с побагровевшим лицом отстранил нас и сказал важно и торжественно:
— Прошу вас воздержаться. Кто ее почетный телохранитель? Предоставьте это дело мне.
И, сказав так, он внезапно протянул правую руку и схватил огромного бургундца за горло, так что тот повис во весь рост.
— Ты оскорбил Деву, — сказал Карлик, — а Дева — это Франция. Язык, дерзнувший на это, должен умолкнуть навсегда.
Слышно было, как затрещали кости. Глаза бургундца вылезли из орбит и вперили в пространство свинцовый, бессмысленный взгляд. Лицо его потемнело и сделалось густо-багровым. Его руки безжизненно повисли, все тело вздрогнуло и стало дряблым; мускулы утратили свою упругость и замерли. Карлик разжал руку, и неподвижное мертвое тело грузно повалилось на землю.
Мы развязали пленника и сказали ему, что он свободен. В одно мгновение его жалкая приниженность сменилась безумной радостью, а безысходный ужас уступил место ребяческой ярости. Он подбежал к мертвецу и принялся пинать его ногами, плевать ему в лицо; он плясал на нем, набивал рот его грязью, хохотал, издевался, проклинал, выкрикивал проклятия и всевозможные низости, словно опьяневший слуга сатаны. Это можно было ожидать: солдатская жизнь не приучает к святости. Многие зрители хохотали, иные были равнодушны, но никто не удивлялся. Но вот, увлекшись своей безумной пляской, освобожденный узник подпрыгнул слишком близко к остановившейся веренице, и второй бургундец проворно всадил нож ему в шею; с предсмертным криком он полетел наземь, и ярко-алая струя крови брызнула вверх на целых десять футов, сверкнув, точно луч света. И враги и друзья разразились веселым хохотом. На этом и закончилось одно из самых «приятных» приключений моего многоцветного военного поприща.
Тут подоспела Жанна, запыхавшаяся, взволнованная. Услышав о притязаниях гарнизонов, она сказала:
— Право на вашей стороне. Это ясно. Неосторожно было включать в договор условие, толкование которого слишком обширно. Но вы не должны уводить этих бедных людей. Они — французы, и я этого не допущу. Король их выкупит, всех до единого. Подождите, пока я пришлю от него извещение; и не смейте тронуть ни единого волоса на их голове, ибо я говорю вам: за это вы поплатитесь очень дорого.
Дело уладилось. Пленники хоть на некоторое время были теперь в безопасности. А Жанна поспешно поехала назад и предъявила королю решительное требование, не обращая внимания ни на какие отговорки или уловки. Король наконец сказал, что пусть она поступает, как ей угодно; и она тотчас вернулась и, выкупив пленников от имени короля, отпустила их на свободу.
ГЛАВА XXXV
Именно здесь нам привелось снова увидеть великого королевского дворецкого, в замке которого гостила Жанна, когда она, едва придя из деревни, вынуждена была терять время в Шиноне. Теперь она с разрешения короля дала ему в Труа должность городского бальи.
Вскоре мы двинулись в дальнейший поход; Шалон сдался нам. Здесь, недалеко от Шалона, случилось, что во время беседы Жанне задали вопрос: не боится ли она за будущее? Да, отвечала она: надо опасаться одного — предательства. Кто поверил бы этому? Кому могла бы пригрезиться подобная нелепость? А между тем ее слова отчасти оказались пророческими. Поистине человек есть жалкое животное.
Мы шли вперед, шли без остановки; и наконец 16 июля мы увидели нашу цель: далеко впереди высились большие башни Реймского собора! Многократное «ура» пронеслось по рядам нашего войска. Жанна д'Арк остановила свою лошадь и, с ног до головы закованная в белые латы, смотрела вперед, мечтательная, прекрасная, и на лице ее изобразилась глубокая-глубокая радость; то не была земная радость — о нет! Жанна была во власти Небес, она уподобилась бесплотному духу! Как посланница Небес, она почти исполнила свою задачу — исполнила ее безупречно. Завтра она могла бы сказать: «Кончено — и теперь отпустите меня на свободу».
Мы расположились лагерем, и начались хлопотливые, шумные, суетливые приготовления к торжествам. Прибыл архиепископ во главе многочисленной депутации, а за ним потянулись толпами горожане и жители сел: они кричали «ура», несли знамена, привели с собой музыкантов, и море восторга, волна за волной, влилось в наш лагерь; люди опьянели от счастья. И Реймс неустанно работал всю ночь, стуча молотками, украшая город, сооружая триумфальные арки и одевая старинный собор внутри и снаружи великолепием богатейшего убранства.
На другое утро мы двинулись спозаранку; коронационные торжества должны были начаться в девять и продолжаться пять часов подряд. Мы знали, что английские и бургундские солдаты гарнизона окончательно отказались от мысли сопротивляться Деве, и что ворота гостеприимно откроются перед нами, и весь город встретит нас восторженными приветствиями.
Утро было восхитительное, ярко-солнечное, но в то же время прохладное, освежающее и бодрящее. Войско было в парадной форме, и на него любо было смотреть, когда оно, покинув лагерь, начало развертываться, как змея, и выступило в свой последний мирный коронационный поход.
Жанна, красовавшаяся на своем черном коне и окруженная личной свитой во главе с герцогом Алансонским, остановилась, чтобы в последний раз сделать смотр войскам и проститься с ними, ибо она не собиралась снова сделаться когда-нибудь воином или состоять на службе с этими солдатами или с другими. Этот день она считала последним. Войска знали об этом и были уверены, что они в последний раз созерцают девственное чело своего непобедимого маленького вождя, своей любимицы, которой они так гордились и которую в глубине сердца возвели в высокое звание «дщери Господа», «Спасительницы Франции», «Любимицы Победы», «Оруженосца Христа»; они наделяли ее и другими еще более нежными прозвищами, которые были подобны проявлениям наивной и щедрой ласки, знакомой лишь детям любвеобильных родителей. И вот теперь мы увидели нечто новое, что было порождено волнением, которое разделялось и Жанной, и ее воинством. Во время прежних парадов воодушевленные солдаты, отряд за отрядом, шли мимо главнокомандующего, оглашая воздух громом ликующих приветствий; никто не шел с поникшей головой, глаза у всех сверкали, а барабанщики и музыканты исполняли победоносный гимн; но на этот раз не было ничего подобного. Можно было бы, закрыв глаза, почувствовать себя в обители мертвецов, если бы не один только звук. Кроме звука этого, ничто не нарушало тишины летнего воздуха: то был глухой топот марширующего войска. Солдаты, проходя мимо Жанны сомкнутыми рядами, прикладывали правую руку к виску, ладонью наружу{52} (такова была форма отдания чести), и в их взглядах, устремленных на Жанну, можно было прочесть немое: «Да благословит тебя Бог» и «Прощай»; и каждый старался подольше не терять ее из виду. Пройдя мимо Жанны, они долго еще не опускали рук — в знак благоговейного уважения. Каждый раз, как Жанна подносила к глазам платок, на лица солдат набегала скорбная тень.