Александр Казанцев - Школа любви
Черноморский курорт не пошел маме на пользу, некоторые врачи уверяли даже, что именно южное солнце послужило толчком к бурному росту мозговой опухоли. Приступы начались почти сразу после возвращения, будто спровоцированы были мрачностью и черствостью моей, будто приняла мама на себя мою боль.
Я-то вскоре утешился новым увлечением — той самой белокурой землячкой, о которой уже написал немало, так и не называя ее имени. Я увидел ее впервые еще мальчишкой — лет четырнадцать мне было, не больше. Свел нас зачуханный автобус, почти пустой по случаю полуденного часа и заполненный пыльно-пшеничным солнцем. Вошел я и сразу увидал ее: девчонка сидела у окна, закрывая ладошкой левый глаз от нахального летнего света, держа на коленях эмалированный бидон, доверху заполненный спелой клубникой. Собирала она ее, видать, на горе Аракчин, на горушке, верней, что за нашими картофельными полями, где воздух аж сластит в июле от могучего клубничного духа, где снуют повсюду зеленые или серовато-коричневые ящерки, а кое-где греются на припеке покрытые веселым узором гадюки и выползают из нор большие мохнатые тарантулы, укус которых бывает смертелен… Подумав, какие опасности подстерегали незнакомку, я ощутил вдруг, как бешено заколотилось мое сердце…
Как раз в то лето завершился, оборвался, верней, мой полудетский роман со Светланкой, я был уверен, что никого уже больше не полюблю. Но как же пошатнулась вдруг уверенность эта, когда, войдя в автобус, увидал я волнистые льняные локоны под венком из простецких ромашек, блузку-безрукавку в желтый, как ромашковые сердцевинки, горошек, чуть прищуренные от солнца зеленоватые — крыжовенные! — глаза, легкую атласную юбчонку, не прикрывавшую крепкие, уже не девчачьи, а девичьи коленки, и голубой бидон с ароматной клубникой на них, цветущих…
Ехал я, должно быть, в центр городка, в книжный магазин, чтобы порыться на дальних пыльных полках его, выискивая те стихи, от которых гулко заколотится вдруг сердце. Да, конечно, я ехал за этим, поскольку был один (никто из дружков не разделял моего увлечения поэзией), но, увидав незнакомку, я напрочь забыл, куда и зачем еду, ну а по части сердцебиения вполне достиг вожделенного результата, мало того, у меня даже в горле пересохло так, что закашлялся. Девчонка глянула на меня с удивлением и иронией: незакаленный, дескать, какой, в такую жару с простудой!.. И отвела свои крыжовины от меня: очень ей надо разглядывать какого-то угловатого взлохмаченного юнца с шальными и в то же время угрюмыми глазами!.. А я, хоть и совпала эта встреча с полосой моей дикой застенчивости, не сводил глаз с незнакомки, вовсе не стыдясь, что на это могут обратить внимание двое-трое пассажиров, которых я и не разглядел толком — не было их для меня.
Место рядом с незнакомкой было свободным, она могла бы поставить бидон на сиденье, но держала его на коленях, будто не имея ничего против, чтобы кто-нибудь сел с ней, будь то даже я, сколь неказистый, столь и застенчивый; но не готов я был к умопомрачительной дерзости этой, вцепился в сверкающий поручень, будто не по асфальту катит автобус, а по колдобинам несусветным.
Из скованности этой вывела меня на время наглая, при всей утонченности поясной, оса. Она влетела в автобус, быть может, за мной и почти сразу устремилась к бидону с клубникой, влекомая дразнящим ароматом, по-хозяйски уселась на алую горку ягод, впитывая сладкий сок. И увидел я, с каким страхом уставилась незнакомка на эту полосатую разбойницу, ужас прямо-таки объял ее, пошевельнуться боялась. Все же еще девчонкой была она, хоть и расцвела не по годам… Так вот, оса эта, скоро насытясь клубничной сластью, снова взлетела и стала кружить над белокурой головкой незнакомки, явно намереваясь сесть на одну из ромашек украшавшего ее венка. Незнакомка с ужасом втянула голову в плечи и умоляюще глянула на меня.
Вот тогда я отцепился, наконец, от поручня, сделал шаг к девчонке и взмахом руки отогнал от ее головы ярко-полосатую посланницу Фортуны. Оса заелозила по стеклу, ища лазейку в прозрачной преграде, извлекая из воздуха полугуд-полусвист лихорадочно работающими крылышками. Без раздумий протянул я руку к хищнице крылатой, прижал пальцами к стеклу и, постаравшись ухватить за оба крылышка, выбросил непрошеную гостью в приоткрытую осьмушку окна. Но, как следует, прихватить сумел, видать, одно лишь крылышко, потому как полосатая разбойница сумела-таки изогнуться и ужалить меня на прощание.
Боль укуса мигом заглушилась дикой радостью оттого, что все так замечательно и удачно случилось, ведь спасенная мной незнакомка обхватила цепкими пальцами мое запястье — то ли с непрошедшим еще испугом, то ли с благодарностью.
В этот миг показалось мне, что автобус наш оторвал стертые шины от асфальта и стал подниматься — выше домов и деревьев, выше рудничного копра, выше конического террикона из пустой породы, выше гор Толстухи, Маяка, Ревнюхи, не говоря уж о трех Аракчинах, выше даже двуглавой Орел-горы, за вершину которой цепляются облака и тучи… Уже и оса-нахалка давно отстала, вот только непонятно, почему не замечает этого полета шофер, и почему не поднимают паники редкие пассажиры, которых я так и не разглядел. Лишь попавшая под колесо автобуса колдобина вернула меня на землю. Так подбросило и шатнуло, что едва не перевернул я бидон незнакомки, а она, разжав пальцы на моем запястье, быстро-быстро, как Светланка когда-то, облизала яркие без подкраса губы, улыбнулась так, будто знает меня давным-давно, и сказала запросто: «Садись, а то грохнешься!»
Сам бы я не насмелился…
И вдруг снова услыхал ее голос, вовсе уже не девчачий, волнующий каким-то теплым, глубоким тембром:
— Угощайся! — протянула мне исходящую ароматом и соком клубнику.
Я не смог даже поблагодарить или хотя бы улыбнуться — так уж сковала меня лихоманка-застенчивость. Устремив невидящий взгляд вперед, молча давил я между нёбом и языком спелые сладчайшие ягоды, собирая зеленые ножки и цветоложа в другой горсти. С такой серьезной и закаменелой миной сидел, что незнакомка фыркнула и рассмеялась, этим еще пуще раздув пламя сжигающей меня застенчивости. Я почуял, что наливаюсь пунцовым цветом, как самая спелая клубничина, даже уши начинают гореть.
— А какой смелый был! — подтрунила незнакомка и вдруг встала. — Ладно, мне выходить пора. А ты дальше, да?..
— Ага! — буркнул я и вскочил, чтобы ее выпустить. Торопливо причем, будто это мне в радость.
— Тогда пока! — сказала она и протянула мне свободную правую ладошку. Вот накладка-то: у меня ж обе руки заняты — одна ягодами, другая их несъедобными остатками!.. Вот и забормотал что-то невнятное, пряча руки за спину и наливаясь еще большей пунцовостью, как суровое око первого и единственного на весь Зыряновск светофора. Аж мокрым стал в один миг от смятения и растерянности.
— Смешной какой!.. — улыбнулась незнакомка, щуря зеленоватые глаза, и выпорхнула из автобуса, чтобы пропасть на три года.
Именно столько я ее не видел. Искал — не месяц, не два, не год даже, но не находил, хоть и невелик наш городок, всего-то полсотни тысяч жителей. Гораздо позже узнал, что уезжала она к тетке в Алма-Ату, там и училась. А уж как я ругал себя за робость, помешавшую выскочить из автобуса на той же остановке, за несусветную застенчивость, помешавшую даже имя незнакомки узнать. Я стал звать ее Ромашкой, помня простецкий венок на светлых ее волосах, и не забывал о ней, какими бы вихрями новых влюбленностей ни был подхвачен. А они были у меня, ох, были…
«Ромашка, где же твои буйные локоны?!.» — чуть было не закричал я, когда увидел ее вновь.
Это случилось в одно из воскресений ранней весны, в День геолога, кажется, поскольку родители собирались, помнится, идти в гости, а из динамиков кинотеатра «Знамя» неслось: «Держись, геолог, крепись, геолог, ты ветру и солнцу брат!..»
Возле кинотеатра я и сидел с дружком на скамейке, когда Ромашка походя скользнула по мне взглядом, вовсе не признав. А я узнал ее сразу, хотя девчачьи локоны сменила короткая модная прическа, хотя превратилась незнакомка в этакую кустодиевскую молодку: на щеках румянец от не подточенного здоровья и легкого морозца, в глазах усмешка и истома, а грудям-то уже тесно под салатным пальтецом, тогда как раньше легкую блузку в желтый горошек едва приподнимали…
Она шла с подружкой-смуглянкой, тоже симпатичной, но, на мой взгляд, не настолько, чтобы всерьез соперничать с буйно явленной красой Ромашки. А мы с дружком сидели, покуривая, на скамейке возле кинотеатра и, щурясь от весеннего солнца, провожали взглядами проходящих девушек, выискивая, кого бы закадрить — уж такой был, по сезону, настрой… И как только Ромашка со спутницей прошли мимо нас, друг саданул меня, онемевшего, локтем в бок:
— Вот это кадры!.. — и двинулся вслед за ними к кассам.
К той весне я уже стал понемногу избавляться от застенчивости, отравившей мои юные годы, имел уже кое-какой опыт общения с девушками, даже порой в компании парней бравировал своей, по большей части вымышленной, бывалостью, но за дружком идти не посмел — робость сковала меня, опять где-то в горле заколотилось сердце.