Эркман-Шатриан - История одного крестьянина. Том 1
От тех дней великого переворота, потрясшего наш край, когда горцы спускались в долины, когда пожарами были объяты замки, монастыри и заставы, а сеньоры, монахи и епископы покидали страну — пешком, верхом и в экипажах, бывшие же сборщики, очутившись без места, норовили пролезть в офицеры национальной гвардии, чиновники фиска норовили стать во главе дистриктов, — от тех дней разгрома запомнилось мне лучше всего, как батюшка дрожал от страха, что некому будет покупать его метлы, а мать все твердила, что наступает конец света, что все мы погибнем и надо хоть души наши спасти. И еще то, как однажды Клод, мой брат, вернулся домой с посохом в руке и сообщил вне себя от огорчения:
— Преподобные отцы-тьерселенцы отбывают. Меня рассчитали. Как же теперь быть? Коров не осталось — пасти некого.
В ту пору мне было двадцать лет, я был в расцвете сил, и страхи домашних меня возмущали. Я говорил:
— Да чего вы так боитесь! Мы снесли все мытарства, пережили десятину, барщину, соляной налог и прочие повинности, своим трудом кормя монахов да дворян. Теперь-то чего нам плакаться, когда мы от них освободились и когда нам останутся деньги, которые на них шли. Да разве переколели все быки и бараны? Если Клоду уж так хочется пасти стадо, пусть подождет немного, может, придет день и я найму его в пастухи!
Было дерзостью так говорить, но, знаете ли, мои взгляды на подчинение давно изменились. Я уже понимал, что все люди равны, что один становятся всемогущими лишь потому, что другие себя принижают и что хватит почитать привилегированных.
Мать, облокотившись о стол, не сводит с меня своих серых глаз. Сжав губы, кулаком подпирая голову, она говорит:
— Видно, Мишель, тебя обуяла гордыня. Вздумал, как Иосиф Прекрасный, будто снопы твоих братьев склоняются перед твоими и звезды сверкают в твою честь. Но тебе не быть советником царя египетского, а болтаться тебе на виселице. Так и знай. Вороны небесные слетятся и расклюют твое тело.
Я уходил из нашей лачуги в девятом часу и бежал в город — в клуб, подстрекал народ против бывших господ и синдиков, всех тех, кого мы называли аристократами. Голос мой заглушал голоса всех присутствующих, а когда мне возражали, глаза сверкали от гнева. В конце зимы я уже вносил предложения на собраниях, — например, хором провозглашать: «Да здравствуют друзья конституции!» или «Долой лжепатриотов!» В Лачугах ко мне прониклись уважением. В десятом часу вечера мы расходились по домам при свете луны и пели «Наша возьмет!». Пел я, как дрозд, и дядюшка Жан, положив руку мне на плечо, говорил, посмеиваясь:
— Молодец, Мишель! Мы с ним всегда будем заодно!
Вот она, восторженная юность! Мысль о Маргарите и Шовеле удваивала мой патриотизм, любовь переполняла сердце.
Год прошел быстро. Зима выдалась мягкой, шел мокрый снег, в конце февраля на полях его уже не осталось.
В марте, апреле и мае 1790 года стала сколачиваться гражданская гвардия, деревня браталась с деревней, а не устраивала побоища, как прежде, когда люди хватались за камни да палки.
Старики держали речи, и все обнимались, выкрикивая:
— Жить свободными или умереть!
Женщины и девушки тоже приходили взглянуть на празднества, только они не вмешивались — тогда еще не было моды на граций и богинь.
Больше всего крестьяне радовались, когда началась распродажа церковных имений.
Понятно, что в дни революции, когда уничтожались все старые налоги, дефицит все увеличивался. Национальное собрание, представляющее народ Франции, не могло следовать примеру наших прежних королей и обанкротиться: оно не желало нас обесчестить! Но как же уплатить долги монархов? Где взять деньги? По счастью, епископ Отенский, его преосвященство Талейран Перигорский[106], объявил, что у церкви на четыре миллиона владений, поделенных между двадцатью тысячами духовных лиц всех мастей, прибравших их к рукам, что, назначив хорошие пенсионы духовным лицам, можно изъять эти владения. А когда земли будут лучше обработаны, они принесут такой доход, из которого можно выплатить пенсионы, — и даже еще кое-что останется.
Поистине то была мысль, ниспосланная небом! Поэтому, невзирая на то, что остальные епископы могли бы возражать, Национальное собрание постановило продать церковные владения, а духовным лицам выдавать пенсионы.
Это и спасло страну от банкротства, и на первых же порах, в 1790 году, было продано владений на четыреста миллионов.
И много стариков, до сих пор не признававших революцию, стали ее пылкими приверженцами, глаза у них разгорелись, они взялись за кубышки, куда откладывали по су да по лиарду, и отправились в городскую ратушу.
Там, в мэрии, продавались земли тем, кто больше давал и набивал цену. Земли покупались в рассрочку, участками в пять, десять, двадцать и больше гектаров. Каждая мэрия отвечала за продажу. Она посылала боны государству, этими бонами и выплачивался дефицит за дворян и епископов, сделавших без нашего ведома долг, потому что с нами-то они никогда не советовались. Позже боны стали называться ассигнатами. Ассигнаты обозначали количество земли, и никто не мог от них отказываться, ибо земля — те же деньги.
Господи, сколько я мог бы купить земли в те времена по дешевке! Да денег не было! Не выходил у меня из головы огромный ликсгеймский пруд и луга вокруг Тьерселенского монастыря. Но что поделаешь, если нет средств! Сколько раз я слышал, как под сводами мэрии объявляли о цене на отменные угодья, строевой лес, тучные пастбища. Просто сердце разрывалось оттого, что я не мог поднадбавить цену — не было у меня денег в залог. Когда старик крестьянин в простой блузе уходил из мэрии, унося купчую на удачный участок земли, я смотрел на него с завистью и твердил про себя:
— Старательно работай, Мишель, и будь бережливым, тогда и у тебя на старости лет будет отрада!
И я всегда помнил об этом. На беду, лучшие возможности уже миновали; для продажи остается одно: казенные леса, и мы все ждем новых дефицитов. Но благодаря нынешнему порядку и бережливости — это дело далекого будущего. Кроме того, все теперь прибегают к займу, долги выплачивать придется нашим детям и внукам. В общем, надо довольствоваться тем, что у нас есть, хватит с нас до новых порядков.
Нет нужды описывать, как вели себя монахи и прочие духовные лица из неприсягнувших, когда продавались их земли; они вопили, возмущались и предавали проклятью всех покупателей земель, проданных по распоряжению народа. Но ради таких превосходных владений стоило угодить и в чистилище, и дядюшка Жан не боялся, что от него будет отдавать гарью — это даже подходило кузнецу. Он купил несколько превосходных участков: отгороженный лесок преподобных отцов да сто пятьдесят арпанов в Пикхольце — тучные земли, расположенные удачно. За все он заплатил двенадцать тысяч ливров, и можете себе представить, как он подмигивал, как раздувал толстые свои щеки от удовольствия и восторга, возвращаясь с торгов. Тетушка Катрина все журила его, все твердила о спасении его души, а он в тот день все посмеивался; заложив руки за спину, он прохаживался по большой горнице и шутил:
— Да полно тебе, полно! Сожжем фунта два свечей в честь святой девы. Не беспокойся, Катрина. За все я один буду в ответе.
Он одергивал жилет на животе, тихонько насвистывая мотив веселой песенки.
Как хотелось мне тоже купить участок, несмотря на вопли старых ханжей, проклинавших в селе Жана Леру. Моя мать так никогда и не простила ему… Но крестный не чувствовал себя хуже от проклятий; напротив, про себя он рассуждал так:
«Теперь я богат. Не стану работать в кузне, если надоест. Мне пришлись по вкусу взгляды монсеньера Талейрана Перигорского. Буду сидеть сложа руки, и плевать мне на завистников — всех, кто бы хотел на моем место быть».
От приятных мыслей он словно стал еще здоровее и до семидесяти шести лет сохранил румянец во всю щеку и жизнерадостность.
Больше всех против него ополчился отец Бенедикт — он исходил весь край, предавая проклятию покупателей церковных имений. Наглец осмеливался проклинать революцию. С той поры он не принимал подаяний от тетушки Катрины и, проходя мимо харчевни, орал, осеняя себя крестом:
— Все их имущество воровано.
А дядюшка Жан смеялся.
Надо сказать, что и Валентин стал дерзок на язык в спорах с хозяином Жаном, он подумывал даже оставить кузницу, и только я удерживал его, потому что, не перебивая, часами выслушивал его речи.
Все владения духовенства были, таким образом, распроданы, и покупка земли сразу подняла крестьянство над горожанами-мастеровыми, тем более что земли были освобождены от феодальных налогов. Земледелие стало процветать: при хозяйничанье монахов вся земля находилась под лесами, прудами и пастбищами, а половина полей — под паром. Ради чего было им — монахам — надсаживаться? Ведь монастырям всего вдоволь доставало. В ту пору, когда бедные деревенские священники еле-еле перебивались при своих скудных доходах, монахи и капуцины жили в богатстве. Завещания, пожертвования, дары на богоугодные дела — их делали из боязни перед адом, — оброки всякого рода увеличивали доходы монастырей. Когда монахи умирали, все их достояние оставалось в монастырской общине. Люди эти жили припеваючи и обрабатывали человеческие души: это было подоходнее, чем земледелие.