Роуз Тремейн - Музыка и тишина
Лицо Короля все так же невозмутимо. И невозмутимость эта говорит: Страдание — слишком сильное слово применительно к обыкновенному подвальному холоду. Страдает Король, страдает беднота нашей страны, страдает репутация Дании — от нищеты и долгов! Эти мятежные музыканты говорят о банальном неудобстве и не смеют строить из себя мучеников.
Он отодвигает гири в сторону и говорит:
— Месье Декарт, как вы мне недавно напомнили, учит, что, столкнувшись с трудной задачей, нам следует свести сложные рассуждения к простым, а затем шаг за шагом вернуться к сложности. Вы по-прежнему верите в этот метод, мистер Клэр?
— Думаю, что да.
— Но как нам применить его, когда дело касается чувств? При строительстве китобойного судна я могу рассуждать следующим образом: в кораблях я разбираюсь. Но любовь недоступна моему пониманию. В любви нет ничего, что было бы целиком познаваемо и исключало сомнения.
— Представьте себе, что любовь — это китобойное судно, — говорит Питер Клэр. — Чтобы сделать ее прочной, вам следует начать с создания прочного киля. Спросите себя, был ли прочным киль вашей любви?
Король пристально смотрит на лютниста. Ему вспоминается тот день, когда он впервые увидел Кирстен Мунк, которая в простом платье сидела на церковной скамье. По его губам пробегает улыбка, и он отвечает:
— Нет. Я верил, что «киль» прочен. Но теперь я думаю, что он был основан на мечте, на воображении.
— Воображение тоже может помочь в строительстве прекрасного корабля…
Улыбка возвращается и исчезает. Исчезает и возвращается.
— Правильно. Но за ним следуют математические расчеты. А затем знание будущих веса и нагрузки, чтобы в море «воображаемый» корабль сохранил остойчивость и не затонул.
— А в делах любви эти будущие вес и нагрузка на первых порах непознаваемы?
— Да. Это во всех случаях непознаваемо.
— Но со временем становится известным — на той стадии, когда проводятся новые расчеты и корабль в случае нужды меняет конструкцию.
— Или идет на слом. Или затопляется.
— Да. Если изначальный проект оказывается ошибочным по сути своей…
— Итак, делая такое открытие, вы в конце концов от непознаваемого подходите к чему-то известному.
Некоторое время Король молчит. Затем встает и смотрит в окно; на небе светит тонкая полоска убывающего месяца. Он долго не сводит глаз с месяца, затем оборачивается и говорит:
— Скажите Йенсу Ингерманну и музыкантам, что для мятежа уже нет оснований. Этой зимой оркестр не будет сидеть в погребе, поскольку я решил вернуться во Фредриксборг. Там нет и никогда не будет волшебной музыки. Все это, — Король жестом обводит комнату, указывает на портреты и связанные с памятью о Кирстен вещи, на невидимый во тьме сад, — родилось из каприза, из восхищения, и я больше не желаю в этом жить.
Визит
Вибеке Крузе начала худеть.
Жир на ее талии и животе, на бедрах и руках словно по волшебству стал таять с того самого времени, как в Боллер приехали Кирстен и Эмилия. Потеря первых нескольких фунтов наконец вдохновила Вибеке принести жертвы, на которых настаивала Эллен Марсвин: отказаться от столь любимых ею пирогов, пирожных и пудингов, не ставить возле кровати корзиночки с засахаренными сливами и пропитанным коньяком изюмом, бороться с искушением полакомиться среди ночи.
Теперь она снова позволяет себе мечты о роскошных платьях, которые ей никогда не приходилось носить, но которые ждут ее под чехлами в гардеробной Фру Марсвин. Можно часто увидеть, как она тайком проскальзывает в эту гардеробную, снимает чехлы и любуется прекрасными нарядами. Она гладит пальцами вышивку, ощупывает бархатные банты. Как бы ей хотелось держать платья в своей комнате, чтобы всякий раз, когда в предутренние часы у нее возникает необоримое желание насладиться их красотой, она могла бы встать и полизать языком плотный шелк пышного рукава, пенистое кружево манжет.
Но Вибеке успокаивает себя тем, что недалек день, когда она наденет на себя эти чудеса. И сердце подсказывает ей, что после этого дня случится что-то еще. Эллен Марсвин ни словом не обмолвилась про это «еще», но Вибеке знает, что оно приближается. Есть какой-то план.
Проходят дни, опадают листья, и Вибеке Крузе замечает, что яркость осени отражается на ее лице, в ее прекрасных глазах; что же до Эмилии Тилсен, то ее, напротив, не оставляет чувство, что краски ее лица гаснут и тускнеют.
Смотрясь в зеркало, она с трудом узнает свое лицо, это не то лицо, которое она видела в Росенборге; ее губы — не те губы, которые когда-то целовал Питер Клэр; ее глаза — не те глаза, в которые он смотрел. Она начинает проклинать судьбу, приведшую ее обратно в Ютландию. Эмилия уже не сомневается, что только при жизни Карен она могла быть счастлива в этом ландшафте. Теперь же само небо гнетет ее, сам аромат леса, сам шум ветра.
Из Копенгагена нет ни одного письма.
Чтобы хоть как-то утешиться, она пытается представить себе, сколько времени письмо может идти сюда, в это отдаленное место. Ей видится медленно бредущая усталая лошадь или мул, намокшая от дождя почтовая сумка. Ей хочется верить, что, прежде чем написанные в Росенборге слова дойдут до нее, могут пройти недели, даже месяцы. И когда Кирстен с дразнящей улыбкой спрашивает ее: «Что слышно от английского лютниста? Какие песни он тебе присылает?» — она отвечает, что никаких песен пока нет.
— Пока? — спрашивает Кирстен. — Моя дорогая Эмилия, что значит это «пока»? Разве в нем нет надежды, ожидания?
— Нет, — отвечает Эмилия. — Думаю, что нет.
Она верит, очень верит, что хоть что-нибудь получит. Как знает Вибеке Крузе, что жизнь готовит ей некие чудеса, так и Эмилия Тилсен знает — то, что началось в погребе Росенборга под куриное кудахтанье и продолжилось в вольере с птицами, не закончилось, не может закончиться и постепенно слиться с тишиной. Просто, говорит она себе, бывают в жизни минуты, когда терпение должно стать единственным спутником нашего духа. Если иногда, лежа в постели и слушая долетающее из леса уханье белых сов, она сочиняет письма Питеру Клэру, то знает, что никогда их не напишет, а если и напишет, то не отошлет. Вот и все. Она станет ждать, чтобы Питер Клэр исполнил свои обещания.
Тем временем Кирстен объявляет ей, что пришло время для их визита к Йоханну и Магдалене.
— Мы незадолго, примерно за день, предупредим их, как того требует вежливость, — говорит Кирстен. — Так, чтобы они не успели что-нибудь изменить в доме или спрятать от нас то, что им хотелось бы спрятать. Итак, Эмилия, совсем скоро ты вновь соединишься с Маркусом, и мы все вместе будем играть с его котенком Отто.
Выбранный Кирстен день оказался очень холодным.
Под затянутым серыми тучами небом выезжают они в лучшей карете Эллен Марсвин, взяв в качестве подарков вишневое варенье в уродливом фламандском горшке для Магдалены и клубок красной шерсти для котенка Маркуса.
Эмилия оделась во все черное. На ее шее медальон с портретом Карен. На лбу заметны легкие морщинки беспокойства и страдания, которые пробуждают заботливое участие Кирстен. В карете Кирстен (которая в зеленом парчовом платье и с огромным, как колокол, животом выглядит весьма величественно) берет маленькую ручку Эмилии и прижимает ее к своей напудренной щеке.
— Мы одержим над ними победу, Эмилия, — говорит она. — Я все еще жена Короля. Они должны исполнить все, о чем я попрошу.
Итак, мимо фруктовых садов, где фрукты уже собраны и свезены, а листва заметно пожелтела, карета едет все вперед и вперед и наконец сворачивает на подъездную аллею к дому Тилсенов. Эмилия молчит. И слышит тишину, тишину прошедших лет, не оставивших по себе никаких голосов.
Когда они входят в дом, Эмилия держится за спиной Кирстен, словно думает, что ей удастся остаться невидимой, смотреть и слушать, ничего не говоря, не чувствуя ледяного поцелуя отца в щеку, не улавливая духа тела Магдалены, не слыша молочно-кислого запаха младенца.
В холле, как всегда, темно, и в знакомом полусвете Эмилия видит, как все они стоят, выстроившись в ряд: Йоханн и Магдалена, Ингмар и Вильхельм, Борис и Матти, а рядом с Матти маленькая Улла в колыбели.
Она смотрит и сразу замечает, что братья стали крупнее, чем когда она видела их последний раз, что Ингмар уже перерос отца. Но где Маркус? Эмилия переводит взгляд на дубовую скамью, за которой он обычно прятался, когда в дом приходили посторонние. Не там ли он, спрашивает она себя. Ей хочется позвать его, сказать ему, что она наконец приехала, что ему нечего бояться. Однако она знает, что во время этого трудного визита ей следует сдерживать себя, ни лицом, ни словами не должна она выдать своих чувств. «Ты должна быть абсолютно невозмутимой, — предупредила ее Кирстен при входе в дом. — Ты понимаешь, что я имею в виду?»