Гусейнкули Гулам-заде - Гнев. История одной жизни. Книга вторая
— Какие-то странные люди появляются, их даже в реввоенсовет вводят, — вспомнил Аббас. — Хотя бы этот Мамед-Ага-Саркизи...
— Его Салар-Дженг знает, — сказал Сейд-Гусейн-Бербери, хотя убежденности не было в его голосе.— Кажется, старый его друг...
Я вспомнил этого молчаливого горбоносого человека лет под сорок, который появился среди нас сразу же после взятия Боджнурда. Никогда раньше никто из нас не слышал о нем.
— Ладно, мне сюда, — сказал Сейд-Гусейн-Бербери на углу. — Подозрительность тоже к добру не приводит...
Попрощавшись, он ушел. Аббас проводил его взглядом и сказал невесело:
— А ты говоришь — борьба еще не началась... Все-таки наши отцы и деды в земле копались, а у Салар-Дженга отец был крупным феодалом и членом меджлиса.
— Ну, это ты зря, Аббас, — возразил я, — командующий — наш человек, предан революции.
— Я и не говорил, что не предан, — ответил Аббас с чуть приметной улыбкой.— Ты иди, тебя Парвин ждет. Или хочешь подождать, когда «кулахут» сошьют... и тогда будешь форсить перед своей любимой в революционной шапке?!.
— Господин начальник!
Мы удивленно оглянулись. Чуть поодаль стоял, приложив руки к груди и просительно улыбаясь, человек в простой крестьянской одежде. Был он коренаст, широк в кости, на загорелом лице улыбка собрала множество мелких морщинок — и трудно было определить, сколько ему лет.
— Я, конечно, извиняюсь...
Он сделал шаг к нам и замер в ожидании: прикрикни на него, и он поспешно удалится, позови — подойдет.
— Какие мы тебе господа? — спросил Аббас, у которого всякое проявление подобострастия вызывало отвращение, хотя он и понимал: что в нынешние времена отсутствие этого качества может стоить человеку жизни — ханы не церемонились с непокорными.
— Можешь называть нас товарищами,— стараясь сгладить впечатление, сказал я.— Все мы равны, все друзья, товарищи, понимаешь?
Крестьянин еще шире улыбнулся и совсем близко подошел к нам. Теперь мы разглядели его глаза, спрятанные под густыми бровями,— веселые, с хитринкой, совсем не рабские глаза.
— Я понимаю, товарищи. Я вот провиант для вашего войска привез. Мне заплатили, спасибо. А то раньше солдат как провиант или там фураж доставал? Увидел, взял — и пошел себе. А ты помалкивай, а то по зубам получишь, так что мы все понимаем. И чем можем помогаем.
— Ну, спасибо,— в свою очередь поблагодарил Аббас, почувствовавший, видно, расположение к этому странному человеку.— Так ты, значит, из села? Как там у вас? Справляетесь без помещика?
Морщинки на лице крестьянина стали еще гуще, а глаза совсем спрятались под бровями.
— Да как сказать,— хихикнул он,— оно вроде бы ничего, а в то же время непривычно.
— Выходит, под помещиком лучше жилось?— удивился я.
— Ну, зачем лучше,— отмахнулся наш новый знакомец,— не лучше. А только непривычно. Вот землю кое-как разделили, имущество тоже. А дальше что?
— Как — что? Владейте, работайте.
Крестьянин почесал заросший щетиной подбородок и кивнул:
— Это, конечно, так. А все-таки непонятно...
— Так что тут непонятного? — заговорил Аббас.— Земля ваша, сейте, собирайте урожай, живите в свое удовольствие! Власть народная, в обиду не даст.
Морщинки медленно расправлялись на лице крестьянина, и оно на глазах становилось моложе.
— Ну да, ну да,— снова кивнул он, думая о своем.— Все это так. А только неясность у нас... С той же землей опять. Одни, конечно, взяли, а другие боятся: им надел выделили, а они на него ни ногой. На своем клочке убрали зерно, а на помещичьей вот-вот осыпаться начнет.
— Боятся?
— Да как сказать?.. Не без этого, конечно. И опять же закона нет. Один так говорит, другой по-другому. Неясность...
Меня вдруг обожгла неожиданная мысль:
— А где ваше село?
— Да тут, рядом. По кучанской дороге, сразу за городом наши поля.
— Аббас, собери эскадрон, спроси, есть ли добровольцы помочь крестьянам в уборке урожая.
Он сразу все понял.
А через полчаса эскадрон в полном составе покидал город.
По обе стороны дороги на склонах пологих холмов желтели поля. Кое-где виднелись люди, согнувшиеся над жнивьем: подчищали остатки только что убранного хлеба. А рядом иным, золотистым цветом отливали полосы неубранной богарной пшеницы.
— Эх, давно я в поле не работал!— с тоской и надеждой воскликнул один из солдат.
У края поля стали мять в пальцах спелые колосья — зерно легко выскальзывало и падало на подставленные ладони.
— Давно созрела,— осуждающе сказал тот же солдат.— Как же это вы допускаете?
Крестьянин, который привел нас сюда, только руками развел и посмотрел на меня, словно ища защиты.
— А ну, доставай серпы,— распорядился Аббас.— Да живо!
— Я мигом!
Вскочив на коня, крестьянин поскакал по склону холма, по еле приметной пыльной дороге, и ветер понес поднятую копытами белесую дымку.
Село было недалеко, за холмом, и он вернулся быстро, вытряхнул из кожаного мешка темные, с блеском по острому краю серпы,— они упали на землю с тонким, долго не затихающим стоном.
Солдаты деловито выбирали себе новое, мирное, оружие, пробовали пальцами острие.
— За дело, товарищи!
Стеной, согнувшись, как в атаке, пошли по полю жнецы. С хрустом срезаются зажатые левой ладонью сухие стебли.
Вжик, вжик, вжик... Ходят лопатки под взмокшими рубахами на сильных спинах.
— Эй, подборщики, не отставай!
Слиплись волосы на голове. Горячие струйки пота стекают по лбу, попадают в глаза, мешают смотреть.
Вжик, вжик, вжик...
Деревенеет спина, кажется, не разогнуть ее больше.
А поле все не кончается...
Никто и не заметил, как подошли крестьяне, постояли на меже, пошептались и тоже взялись за дело.
А солнце клонится к закату. Тени от холмов тянутся все дальше. Ветерок потянул, холодит взмокшее тело.
— Все!
Кто с трудом выпрямился, кто повалился на жнивье и блаженно закрыл глаза, кто только присел, вытирая рукавом потный лоб.
— Спасибо вам!
Идут крестьяне. Несут хлеб, молоко, яйца, лук.
— Ешьте, пейте на здоровье.
И смотрят глазами, полными благодарности и признательности.
Подходит наш давешний знакомый. Он тоже все время работал, но лицо снова смеется, спрятались в морщинках веселые глаза.
— Ну, яснее стало? — спрашиваю его.
— Прояснилось маленько,— смеется он.— Хотя и еще вопросы имеются.
В изнеможении только машу руками — после с вопросами. А он и сам понимает, протягивает кувшин:
— Пейте, товарищ начальник, самая сила в молоке!.. ...Через три дня меня вызвал Салар-Дженг.
Он поприветствовал меня, улыбаясь, как прежде. Но я заметил, что улыбка была уже не такой радушной и глаза его смотрели куда-то мимо меня. Я ответил на приветствие, продолжая приглядываться к командующему.
Он стоял за широким столом, и руки его суетливо и ненужно перебирали какие-то бумаги. Все-таки, видимо, было ему неловко передо мной.
— Гусейнкули-хан,— он все перебирал бумажки на столе и смотрел вниз, на эти бумажки,— мы заказали шапош-никам «кулахуты» для армии. Сходите на базар к старшине и узнайте, как выполняется заказ. И поторопите их, мы не можем ждать бесконечно. «Кулахуты» мы поставим на службу революции! Оригинально?..
Я ничего не ответил Салар-Дженгу, быстро откозырял и ушел.
Базар был, как и прежде, многолюден, шумен и ярок. Продавцы и ремесленники громко расхваливают свой товар. Отчаянно торгуются покупатели. Нищие тягучими голосами выпрашивают милостыню. Орут ишаки. И пахнет то шашлыком, то сыромятной кожей, то свежей зеленью, то сеном и дымом. Мальчишкой я любил бродить по базару, разглядывая товары, слушать весь этот многоголосый гам, вдыхать удивительные запахи, которые в такой смеси не встретишь больше нигде. И сейчас, пробираясь к рядам Шапошников, я вдруг почувствовал себя мальчишкой, беззаботным и чутким ко всему новому.
Шапошных дел мастера сидели, склонившись над работой. Я сразу узнал старинные фуражки иранских воинов — «кулахуты».
— Ну, как идут дела, уста Гусейн?— поздоровавшись, спросил я у старшины Шапошников.— Нам в поход надо идти!.. Новая форма нужна...
— Э, господин Гусейнкули-хан,— вздохнул он,— если успех похода зависит только от этих фуражек и от нашей работы, то он обеспечен! Но только я думаю... хотя мое мнение, конечно, ничего не значит... я думаю, что не фуражка — не «кулахут» решает судьбу революции.
— Но ведь и форма солдат имеет значение,— возразил я, чтобы хоть как-то сгладить неприятное впечатление у простых людей, оставленное этим необычным заказом.
— Форма — дело десятое,— стоял на своем старый шапошник.— Форму можно на кого угодно надеть. Я всю жизнь шью шапки. Иной раз сошьешь такую замечательную шапку, что думаешь: вот истинное украшение для достойного человека. А придет заказчик, и видишь: дурак дураком, только одно и есть, что богат!.. Вот какие дела, господин Гусейнкули-хан.