Александр Дюма - Кровопролития на Юге
До дверей нашего дома оставалось уже не более пятидесяти шагов, как вдруг далеко позади я услыхал голоса; обернувшись, я увидел, как в свете луны поблескивают ружья. Мне показалось, что кучка людей идет в мою сторону; поэтому я спрятался в тень, отбрасываемую домами, вдоль стен добрался до своих дверей, не упуская из поля зрения ни одного движения тех, за кем следил; они в это время подходили все ближе. Вдруг я ощутил чье-то ласковое прикосновение: то был огромный пес корсиканской породы, которого на ночь спускали с цепи: его свирепость была надежной защитой. Я не стал его прогонять: если бы дело дошло до схватки, то у меня был бы могущественный союзник, каким не следовало пренебрегать.
Я различил троих вооруженных мужчин; с ними шел и четвертый, но безоружный: судя по всему, то был пленный, которого они вели. Это зрелище нисколько меня не удивило, потому что вот уже месяц с тех пор, как начались все эти беспорядки, всякий, кто был вооружен, располагал он ордером на арест или нет, присвоил себе право хватать и сажать в тюрьму любого, кого ему заблагорассудится. Власти на все закрывали глаза.
Эти четверо остановились как раз напротив моей двери, которую я осторожно притворил, но, не желая терять их из виду, вышел в сад, выходивший на улицу; по пятам за мной следовал мой пес, который, вопреки обыкновению, вместо того, чтобы грозно рычать, тихонько поскуливал, точно чуя опасность; я вскарабкался на смоковницу, ветви которой нависали над улицей, и, спрятавшись в листве, ухватился обеими руками за верх садовой стены, высота которой как раз позволяла мне выглядывать на улицу; итак, я поискал глазами моих незнакомцев.
Они стояли на том же месте, только переменили положение; пленник опустился на колени и, простирая к убийцам руки, ради жены и детей душераздирающим голосом заклинал их сохранить ему жизнь; но палачи в ответ только глумились над ним. «А, наконец-то ты нам попался, собака-бонапартист, — говорили они. — Ну, давай, зови своего императора, пускай он тебя спасет». Несчастный молил все жалобней, они в ответ все сильней издевались над ним, потом прицелились, но тут же опустили ружья со словами: «Нет, рано еще, какого черта! Дадим ему время проститься с жизнью». Тут жертва, не надеясь более на пощаду, принялась умолять хотя бы поскорее прикончить ее.
По лбу у меня струился пот. Я ощупал себя, чтобы убедиться, что у меня нет оружия. Оружия не оказалось: при мне не было даже ножа. Я посмотрел на пса. Он припал к земле под деревом и, казалось, бы охвачен сильнейшим страхом. Пленник продолжал сетовать на судьбу, убийцы изрыгали угрозы и насмешки. Я стал тихо слезать с дерева, чтобы пойти за пистолетами. Пес провожал меня глазами: он словно окаменел. Когда я уже достиг земли, грянули одновременно два выстрела; пес жалобно завыл. Я понял, что все кончено.
Идти за оружием было уже бесполезно; я вновь забрался на дерево. Несчастный, лежа ничком, корчился в луже крови; убийцы удалялись, на ходу перезаряжая ружья.
Я решил посмотреть, нельзя ли помочь этому человеку, которого я не сумел спасти. Итак, я вышел и приблизился к нему; истекающий кровью, изувеченный, он был при последнем издыхании, но все-таки еще жив и глухо стонал. Я попытался его приподнять, но вскоре увидел, что раны, нанесенные в упор, одна в голову, а другая в поясницу, были смертельны. Тут на углу улицы показался патруль национальной гвардии. Для меня он представлял не помощь, а скорее угрозу. Раненому я не мог принести никакой пользы, он уже хрипел и с минуты на минуту мог умереть. Я вернулся в дом и, оставив дверь полуоткрытой, стал слушать.
— Кто идет? Есть кто живой? — спросил капрал.
— А ты шутник, — сказал другой. — Спрашиваешь о живых у мертвеца.
— Да нет, он не мертвец, — возразил третий. — Слышишь, он еще распевает.
В самом деле, бедняга был в агонии и ужасно стонал.
— Его пощекотали, — произнес один из солдат, — ну да не беда; только лучше всего было бы его прикончить.
И тут же прозвучало с полдюжины ружейных выстрелов; стоны затихли.
Убитого звали Луи Лишер: убийцы преследовали вовсе не его, а его племянника; они силой проникли к нему в дом и, не найдя там того, кого искали, вырвали несчастного из рук жены, потому что им нужна была любая жертва; они довели его до цитадели, а там, как я уже рассказал, расправились с ним.
На другой день, с самого утра, я послал человека поочередно к трем комиссарам полиции за разрешением забрать тело и перевезти его в богадельню, но эти господа не то еще спали, не то уже ушли; пришлось мне лично их посетить, и только к одиннадцати часам утра мне было выдано разрешение.
Вследствие этой задержки назавтра весь город сбежался поглазеть на труп бедняги; следующий день после резни был праздничным, люди побросали все дела, чтобы полюбоваться на тела жертв; какой-то человек, желая позабавить толпу, вынул изо рта трубку и сунул ее в рот мертвецу; сия шутка имела отменный успех, и собравшиеся разразились хохотом.
Убийства продолжались всю ночь; роты обходили улицы, горланя песенку, сочиненную одним из их поэтов-кровопийц, в которой был такой припев:
Трестайон нам велел,
Чтоб никто не уцелел!
Семнадцать смертоубийств было совершено, однако ни выстрелы душегубов, ни вопли жертв не нарушили спокойного сна г-на префекта и г-на старшего комиссара полиции»[15].
Но в то время как гражданские власти спали, приехавший в город незадолго до того генерал Лагард, который именем короля принял командование гарнизоном, проснулся от первого же выстрела: он сорвался с постели, оделся и наведался на посты, полагаясь на надежность своих людей, снарядил патрули, состоявшие из стрелков, и сам, в сопровождении только двух офицеров, поспешая повсюду, куда призывали его крики жертв; но несмотря на отданные им строгие приказы, усилия его оказались почти бесплодны: в распоряжении у него было слишком мало войск; лишь в три часа утра удалось схватить Трестайона; он, как всегда, был в мундире национальной гвардии, в треуголке и с капитанскими эполетами; генерал Лагард велел отобрать у него шпагу и карабин и приказал отвести его, безоружного, в казарму жандармов, чтобы поместить его там под надзор; борьба оказалась долгой, Трестайон настаивал, что отдаст карабин только вместе с жизнью; тем не менее ой был вынужден уступить численному перевесу, а поскольку удалить зачинщика было необходимо ради спокойствия в городе, было приказано препроводить его в цитадель в Монпелье; и в самом деле, на рассвете под усиленной охраной Трестайона туда и свели.
Между тем к восьми часам утра беспорядки еще отнюдь не кончились; дух Трестайона по-прежнему одушевлял толпу; покуда солдаты прочесывали один из кварталов города, два десятка человек собрались и взяли штурмом дом некоего Сипиона Шабрие, который долго скрывался, но наконец, ознакомившись с воззваниями, которые опубликовал генерал Лагард, приняв командование над городским гарнизоном, вернулся к себе домой; он полагал, что волнения в городе несколько улеглись, а на самом деле 16 октября они вспыхнули с удвоенной силой; утром семнадцатого числа он затворился у себя в доме, где работал — по ремеслу он был ткач, — как вдруг его слуха достигли крики убийц, приближавшихся к его жилищу; он попытался спастись и укрылся в доме, называемом «Золотой кубок», но злодеи ринулись за ним по пятам, и первый из них вонзил ему в бедро штык; его сбросили с лестницы, схватили и поволокли на конюшню, где убийцы бросили его, пронзенного семью ударами, полагая, что он умер.
Правда, в тот день благодаря энергии и отваге генерала Лагарда убийств больше не было.
На другой день собралось весьма многочисленное ополчение; в гостиницу к генералу Лагарду явилась шумная депутация с дерзким требованием выдать ей Трестайона. Генерал предложил собравшимся разойтись, но те не обратили на его предложение никакого внимания; тогда генерал Лагард скомандовал «заряжай» — и сила мгновенно преуспела там, где оказалось бессильно убеждение; многие из бунтовщиков были арестованы и препровождены в тюрьму.
Итак, мы видим, что формы борьбы изменились: мятежники именем короля оказывали сопротивление самой королевской власти; и те, кто нарушал порядок, и те, кто его поддерживал, действовали под одним и тем же лозунгом «Да здравствует король!."Благодаря твердости генерала Лагарда в Ниме установилось видимое спокойствие, но в действительности ничто еще не кончилось: все меры военного командования сводила на нет какая-то тайная сила, сказывавшаяся в пассивном сопротивлении. И вот, поскольку генерал видел, что в основе этой кровопролитной политической потасовки лежит старая религиозная вражда, он решил прислушаться к общей мольбе протестантов и после того, как будет получено дозволение короля, нанести последний удар: открыть протестантские храмы, закрытые вот уже более четырех месяцев, и восстановить публичное отправление реформатского культа, который все это время был совершенно изгнан из города.