Иван Дроздов - ПОСЛЕДНИЙ ИВАН
Не всегда удобно было затевать следствие по таким рукописям – тут непременно бы наткнулся на руку директора,- но я отмечал их для себя в особой тетради, усиливал за ними контроль. Заметил, что работа над ними поручается редакторам-евреям, а те посылают своим рецензентам, своим же людям на консультации в научные учреждения, и рукопись затем обрастает мнением важных авторитетов. Нужны были серьезные усилия главной редакции, чтобы во время зацепить ее, как клещами, и выдрать из технологической цепи.
Немалых денег стоили нам такие рукописи, немалых усилий и рабочего времени.
Постепенно выяснялся еврейский пласт нашего издательства – кадры, заброшенные Прокушевым в первые же дни после своего назначения. Не было еще Блинова, не появились мы с Сорокиным, а директор с какой-то непостижимой быстротой подобрал угодную ему команду. Первым редактором стала Геллерштейн, заместителем по производству – Евгений Михайлович Дрожжев, человек пожилой, с постоянной улыбкой на лице и бульдожьей хваткой в делах. Он много лет работал директором одной из столичных типографий, знал полиграфических деятелей, умел быстро находить ходы и выходы, и вскоре обнаружилось, что с ним легко работалось только евреям, все же русские, попадавшие под его начало, оказывались и ленивцами и неумехами. Иные из них приходили ко мне, жаловались и просились в другие подразделения.
Дрожжев был евреем и не скрывал этого, как делали у нас многие, например главный художник издательства Вагин. «Я уральский казак, а этих… не люблю»,- говорил он обыкновенно, не уточняя, кого имел в виду под словом «этих». В его отделе было два сотрудника – русский и еврей: русский был талантливым художником, оформлял особо ценные книги, заказывал, давал задания, советы другим художникам. Еврей подбирал художников, формировал наш оформительский корпус.
Художники напрямую подчинялись директору, мы же в главной редакции лишь окончательно определяли качество оформления и ставили свои подписи.
Вагин так подгадывал, чтобы из трех членов главной редакции в издательстве оставался один. Тут он, точно карты, раскидывал на столе свои картинки, просил посмотреть и подписать.
Картинки эти поражали меня примитивизмом и безобразием: человечки походили на Буратино: палочки потоньше – руки, палочки потолще – ноги, они куда-то валились и падали, на уродливых лицах ошалело таращились глаза. Если то были животные, то не поймешь: лев это или собака, тигр или овца. Звезды раздавлены, расплющены и куда-то летят. Рядом с большой пятиконечной звездой – звезды маленькие, шестиконечные. Впрочем, шестой лучик чаще всего не выражен, как бы не развит, только еще растет. В другом месте художник, видимо, увлечется и начнет уж откровенно лепить эти символы израильского государства, и, конечно же, лепит другие знаки и символы, смысл которых надо разгадывать, но которые понятны почти каждому еврею.
Над рисунками склонились Прокушев, Дрожжев и заведующий редакцией прозы Владлен Анчишкин. Он вынырнул в издательстве как-то неожиданно,- оказалось, что о его назначении уж давно есть приказ директора. Блинов о нем говорил:
– Владлен – русский, тут у нас все в порядке будет. Владлену нравятся рисунки художников, Прокушев и Дрожжев тоже довольны и готовы подписать, но я молчу.
– А вы что скажете? – обращается ко мне директор.
– Рисунки не отражают содержания книг: вот в этой книге показаны хлеборобы, доярки – люди красивые, характеры высокие, а здесь, извините, какие-то карикатуры на них. И звезда, как символ, не имеет ясных очертаний – то ли краб, то ли медуза.
– Ну, если так судить! – вскидывается Вагин, и голос его начинает дрожать, он выказывает крайнее беспокойство.
– Ну хорошо, это ведь мое мнение. Я могу и ошибаться, подождем Блинова, подойдет Сорокин…
– Волокиту разводим! – продолжает Вагин.- Типографии ждут, там план, а мы…
– Но я такие картинки подписывать не могу. Как хотите,- рука не поднимается.
Придет Блинов – на него насядут. Он в первые месяцы тоже отбивался, не подписывал,- они тогда, в его отсутствие, вновь ко мне придут, к Сорокину. Что-то подпишем, а что-то «завернем». Главный бухгалтер потом говорила:
– Приняли вы оформление, не приняли, а денежки художникам я отсчитываю. И немалые. Вот вчера вы завернули три заказа. Одному я три тысячи заплатила, другому- две… Вагин им новые варианты заказал, и за новую мазню они сполна получат.
– Как же это? Почему?
– Таков закон: творческая неудача! А раз ты заказывал, то и плати.
Так наша принципиальность убытками оборачивалась.
Заходил иногда в отдел оформления, смотрел, какие художники там толпились. Это были сплошь евреи. И каждый свою продукцию за верх оформительского искусства выдавал. Нас же они считали безнадежно отставшими людьми, тормозившими развитие «русского авангарда» в оформлении книг. Все достижения русского книжного дела, начиная с Ивана Федорова, картинки Билибина и графическую роскошь сытинских изданий они и знать не хотели,- лепили своих человечков, сеяли звезды и звездочки и хотели бы только одного: чтобы им не мешали.
Скоро мы поняли: и Владлен Анчишкин – заведующий редакцией русской прозы – ориентируется на авторов-москвичей, на евреев.
И бригада младших редакторов во главе с Петровым и Маркусом бойко натаскивает рукописи москвичей, зорко следит, чью рукопись и кому отправить на рецензию, с кем из авторов и как поговорить, кого привечать, а кого и «пугнуть» строгостями головного столичного издательства: «Вы уж там на месте свою рукопись постарайтесь устроить, у нас трудно, почти невозможно…»
Однажды я зашел в редакцию русской прозы, сел где-то в уголке, беседовал с редактором. В это время к младшему редактору А. Маркусу подошел автор, хотел сдать рукопись. Маркус принимать не торопился. Спрашивал, давно ли пишет, какие книги имеет. Автор робко объяснял, что пишет он давно, кое-что печатал в журналах, но отдельной книги не имеет. Маркус листал рукопись, говорил: у нас в издательстве тесно, планы все забиты, вам бы лучше обратиться в другое издательство. И тот согласился, положил рукопись в портфель и стал вежливо прощаться, кланяться – весь вид его говорил о признательности за умный совет, за то, что ему уделили внимание.
Я попросил автора задержаться и пригласил его к себе. Стал расспрашивать. Это был писатель Михаил Рябых, заведующий канцелярией ВЦСПС. Он долгое время жил на Севере, писал рассказы о людях Заполярья, о суровой, романтической жизни в тех краях. Скромный и доверчивый, как большинство русских людей, он воспринял беседу Маркуса как вежливый отказ, нежелание принимать рукопись малоизвестного автора. Я взял его рукопись домой и увидел, что рассказы его написаны добротным русским языком, люди обрисованы колоритно, характеры сильные, самобытные. Рукопись мы поставили в план на следующий год, а в редакции русской прозы я провел совещание, рассказал этот эпизод, предупредил, что рукописи следует принимать без всяких оговорок, авторов нужно встречать приветливо и каждому обещать, что рукопись его будет изучена самым тщательным образом.
Потом я беседовал с Анчишкиным, недвусмысленно дал ему понять, что такие нравы в самой большой нашей редакции я терпеть не намерен.
И еще предупредил, чтобы его редакторы строго выдерживали установленные правительством пропорции издания книг москвичей и авторов с периферии.
Анчишкин ничего не сказал, но по выражению лица я видел: разговор ему не нравится. Я как бы сыпал песок в ту систему, которую он с благословения Прокушева у себя в редакции налаживал. А редакция была большая. Чтобы представить ее мощность, приведем такие сравнения: «Профиздат» в то время издавал в год двадцать художественных книг, «Московский рабочий» – пятьдесят, а наша одна только редакция русской прозы – сто сорок. Редакций у нас было пять.
Становилось ясно, что редакция эта попала в нечистые руки.
Темно и тревожно становилось от этих мыслей на душе. Я в это время не только писать, но даже думать о каких-нибудь сюжетах, образах перестал; вспоминал Пушкина: нужен душевный покой для творчества.
Блинов молчал, но казалось мне, что страдал он еще более, чем я. И когда Сорокин ему говорил:
– Андрей Дмитриевич! Вы кого приняли на работу? Снова еврея?
– Нет, нет, ребята. Эта женщина, которую Прокушев мне предложил в национальную редакцию, не еврейка. Она осетинка.
– Она такая же осетинка, как Вагин уральский казак! Нужно наконец соблюдать конституцию – равное представительство всех национальностей.
Однако процесс «оккупации» издательства людьми одной малой народности продолжался. Надо было его приостановить.
На обед ходили троицей. Сорокин все больше сатанел, проявлял горячность, нетерпение. Говорил не стесняясь, резал по-рабочему. В очередной раз, когда мы пошли на обед, заговорил: