Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
И вцепившись в мои патлы сухими длинными пальцами обеих рук, он стал безжалостно крутить меня направо и налево, словно я был больной зуб, не покорявшийся усилиям дантиста, и который во что бы то ни стало надлежало раскачать и выдернуть.
Инспектор посадил меня после классов на сутки в карцер, а когда я вышел оттуда, брат Боря вздул меня «лучше не надо», как я смел попасться и погубить «Собеседник». Так дорого мне обошлась эта пресловутая иллюстрация Ивушки с её необыкновенными зелёными камышами! Она действительно произвела поразительный эффект, но только не на публику, как я наивно ожидал, а на самого злополучного автора, чего уж он поистине не ожидал никаким образом.
***Лихан непостижимым образом успевал спрашивать человек по пятидесяти в каждый урок. В этом был главный ужас его. Не готовиться было нельзя. Не готовиться — значило прямо лезть в отверстую пасть карцеров и дёрки. Но ещё и до дёрки достанется порядком! Это уж не в счёт.
Просидеть от звонка до звонка в классе у Лихана было всё равно, что хорошенько выпариться в бане. Он с кого хочешь три пота сгонит! Как шагнул в класс, — кончено! Оставляй все помышления свои, вольные и невольные, весь отдавайся ему и его латинской грамматике — душою и телом. Иначе — живого проглотит с кожей и с косточками. Перекрёстные вопросы сыпятся у него на головы оробевшего класса часто, быстро и больно, как крупный град, дружно обрушившийся на хлебные нивы, и беспощадно секущий полусонные колосья. Он обсыпает этими ядовитыми мгновенными вопросами каждую самую отдалённую скамью, он не даёт укрыться от них ни одному самому отпетому лентяю, всех ими сечёт и хлещет, и барабанит по голове. И всё волнуется, хлопочет, потеет, всё отчаянно напрягает неопытные струны своего ума, силится подзубрить, силится ответить как может и что может, отбиваясь от этой носящейся над всеми и всех пугающей грозы. Никто не узнал бы в этом деятельно гудящем суетливом улье, подтянутом, как на военном смотру, нашего обыкновенно сонливого и распущенного класса, лениво дотягивающего до «маленькой перемены» среди всякого вздора и шалостей какой-нибудь бесполезный урок географии или французского языка.
— Огнянов, Есаульченко, Быстрицкий! — ежеминутно тревожит резкий восклик Лиханова разных успокоившихся на лаврах и удалившихся в пустыни задних парт престарелых столпов класса. — Повтори. Расскажи. Переводи. Отвечай слова!
То и дело как на пружинах подскакивает один, опускается другой, поднимается третий. Никто не задремлет, не задумается. Живая волна голов ходенем ходит. Ключом кипит работа, гул голосов стоит в воздухе.
Но как лихорадочно ни напрягались в порывах страха все эти обленившиеся головы, никогда не приучавшие себя к работе, у которых все их скудные случайные знания просыпались, будто сквозь решето, в прорвы их вялой, ничего не удерживавшей памяти, им не было никакой возможности хотя чуточку удовлетворить неумолимо строгим требованиям Лихана. У него в этом отношении была безбожная точка зрения: знаешь, или не знаешь, и больше ничего, никаких рассуждений. Знаешь, так знай всё, от доски до доски, без сучка и задоринки, твёрдо, как гора каменная, во сне и наяву. А заикаешься, хромаешь, одно помнишь, другого нет, одно понял, а перед другим ломаешь голову, и сам не уверен в том, что сейчас сказал, и завтра забудешь, что учил сегодня, — ну, это значит просто-напросто — не знаешь, и дело с концом.
— Получаешь, голубчик, за свои труды хотя и очень большой, но всё-таки кол! — с злобной иронией объявит такому латинисту беспощадный Лихан.
У него не было середины между единицею и четырьмя. Зато хорошие ученики и знали у него удивительно! Третьеклассники свободно переводили на латинский язык с русского историческую хрестоматию Белюстина и оканчивали полнейший курс грамматики. Всё остальное не знало ничего. Булат ковался, стекло безжалостно разбивалось под ударами этого тяжкого педагогического молотка. И ведь странное дело, Лихана трепетали, на Лихана негодовали, но Лихана вместе с тем искренно уважали и ценили даже те, кому от него доставалось без всякого милосердия. Любить его было, разумеется, невозможно. Это был один энергический работающий мозг, через который было слишком трудно добраться до сердца, и даже разглядеть его хотя бы издали. Вселял к нему благоговение своего рода именно этот культ знания, которым он был преисполнен с удивительной искренностью, и жаром, который производил глубокое впечатление даже на отпетых лентяев нашего класса, инстинктивно ощущавших разницу между фанатическим жрецом науки, приносившим их в заклание своему богу, и добродушными дремотствующими бездельниками, усыплявших в них всякую жажду труда и знанья.
Единицы Лихан громоздил в журнале, как частокол кругом огорода. Один мимолётный вопрос, не ответил, сбился — единица! Эти единицы, которые под пером Лихана выходили как-то особенно выразительно, как-то классически живописно, сбегали по многочисленным графам дневного журнала с верхней линейки до самой нижней. А так как Лихан имел странное обыкновение всех единичников собирать вокруг себя, как блудных овец вокруг доброго пастыря, и ставил при этом на колени одного около другого, чтобы они наглядным образом ощущали разницу между пятёркой и единицей, то зрелище латинского класса к концу урока часто было достойно по своей оригинальности кисти художника.
Особенно любил Лихан, обставив себя тесною толпою коленопреклонённых сынов Каина, ветхих деньми исполинов класса, разных Тугошеевых, Буйволенко, Невпятиных и прочих богатырей-лентяев, поклонявшихся не Иегове, а Ваалу, вызвать двух-трёх «отличных учеников» из малюков и заставить их отвечать у самого носа этих пленённых гладиаторов.
Мы с Алёшей тоже были малюки и тоже не сходили с «красной доски». Нам чаще других приходилось выдерживать этот не совсем безопасный искус. Выйдешь, бывало, с хрестоматией в руке, отшаркаешь с бойкостью гвардейца, вытянешься перед кафедрой, как солдатик во фронте, и по первому сигналу Лихана начнёшь рапортовать без запинки все злоухищренья этимологии и синтаксиса, обличать сокровенные корни слов, перекликать падежи и времена, распутывать всякие сложные, слитные, вставочные и придаточные предложения. Лихан только посматривает с ехидною самодовольною улыбкою на осовелые физиономии исполинских сынов Енака, одобрительно кивая голым лобатым черепом.
— Переводи теперь! — резко скомандует он.
Перевода только мы и ждём; мы отбарабаниваем его как на курьерских, бойко производя расстановку слов, красиво округляя фразы, делая попутные вылазки в исторические и археологические комментарии, подслушанные в своё время у многоучёного Лихана. Его сердитые чёрные глаза сверкают торжествующими огоньками. Он доволен нами, он нами горд, мы это чувствуем, сами захлёбываясь от гордости и внутреннего торжества.
— Вот видишь ты, ослица Силоамская! — обращает Лихан гневно-ироническую речь к громадине Тугошееву, бессмысленно выпучившему на него свои апатические голубые буркалы. — Ты вот на коленях стоишь, и то он тебе по ухо! Ты ему в отцы годишься! Ведь тебя, бугая, женить давно пора… А ведь его тебе в профессоры можно дать… Ну-тка, стань, стань с ним рядом, Шарапов. Так и есть, ниже! На целый вершок. Подвинься ещё. Ну и выросла дубинушка, на осину глядючи! — ядовито хохочет Лихан, поддерживаемый дружным хохотом целого класса.
Тугошеев, конечно, после класса первым долгом вздует меня с Алёшей, хотя мы были виноваты перед ним столько же, сколько Христос перед жидами. Этот жребий вечного коленопреклонения до того стал обычен великанам нашего класса, что они вчастую сами заранее отправлялись к доске, пока ещё не пришёл в класс Лихан, и добродушно ухмыляясь перед хохочущим классом, устанавливались по возможности комфортнее на своих терпких, как у верблюда, коленках где-нибудь в уютном уголку, подкладывая под них то книжку помягче, то опрятно сложенные носовые платки. Они предпринимали этот акт кажущегося самопожертвования вовсе не из платонического сознания своей греховности перед латинскою грамматикою, а с самою практическою и благоразумною целью, так как этим добровольным предрешением грядущих событий избегали не только ядовитых насмешек, которыми сопровождал их Лихан к месту казни, но и весьма невкусных затрещин, которыми учёный латинист тоже любил угощать по пути мимо идущие партии осуждённых. В «горячие дни», когда выставлялись отметки за целый месяц, партиям этим счёт потеряешь. Задняя скамья недоступных «гор Ливанских» опустошалась подряд, не оставляя ни одного экземпляра даже на семя. Одним за одним, как бурлаки на бечеве, неохотно тянулись они из спасительной тесноты родных парт на бесприютный простор класса, где ожидал их насмешливый окрик Лихана и его меткие подзатыльники. Мрачные, пропитанные табаком, они проходили бесконечною чередою в угол к доске, и мало-помалу застанавливали своими неуклюжими фигурами все свободные пространства класса, заслоняя собою даже передние скамьи.