Дмитрий Мищенко - Лихие лета Ойкумены
«О, господи! — пугается император и морщится, досадуя. — Что, если не только я, другие тоже замечали это или заметят еще, если Юстин действительно не оправдает надежд? Что тогда скажут про меня? Неужели осудят и забудут? Не может быть. Не должно быть или эта мелочь, если она действительно водилась за мной, способна затмить все остальное — и дела имперские, и дела житейские, и храмы божии, которые строил и строил?»
Почувствовал, холодный пот выступил на лбу, и не обращал на него внимания. Пошевелился только, лег поудобнее, стараясь успокоить себя. А покоя не было и не было. Будто, как назло, одолевали пугающие мысли, приходило раскаяние, а раскаяние — не утешение, они — чуть ли не самая жгучая боль.
Вот где он не доглядел, остался глух к чужим бедам. Да, сам только купался в славе и радовался тем, что величали Божественным. Для славы всех других пальцем не пошевелил. Велисарий вон, сколько побед одержал в битвах, Африку и всех, кто стоял против империи в Африке, покорил, Сицилию, Сардинию, почти всю Италию вернул в лоно Византийской империи, прогнав оттуда варваров. А он воздал ему по заслугам, возвеличил, как следовало бы возвеличить? А сколько мужей науки трудилось в поте лица, сколько поэтов погибло не признанными? Как и воинов-победителей, забытых после победы? Только любимцев ласкал и удовлетворялся тем, что возносят его на эти ласки. А они могут оказаться пустой забавой. Да, было бы лучше и надежнее, если бы заботился о справедливости. Или кто-то ослушался бы, если бы повелел в одной из новелл, а там и в другой: «Чтим тех, кто достоин этого, кто не щадит усилий ума и сердца, да живота своего во имя блага империи, людей, что живут в ней». За тридцать восемь лет владычества это стало бы обычаем, а обычай не так просто сломать. Тогда и его императора Юстиниана, вспомнили бы…
«Я так мыслю, — ловит себя на слове, — будто меня уже нет, словно и вправду не за что вспомнить. А империя, которую вознес он так высоко? А храмы, и среди них святая София, кодекс Юстиниана, наконец?…»
«А чем мы заплатили за них, ты знаешь?» — нагло вторгся в память голос, и перед глазами встал отец Савватий с кнутом. Встал и не отходил уже.
Император силится что-то сказать ему, а слов нет, слова застряли в горле.
«Не знаешь, вижу. Так спроси, сын, у тех, кого делал, во имя того величия, рабами, с кого драл подати, как с живого кожу, отбирал детей и делал из них легионеров, которые не возвращались уже к отчему порогу: либо падали замертво на поле боя, либо служили тебе до конца жизни. Посмотри, — показал вдаль, — сколько их, заваленных трупами бранных полей. Все они на твоей совести».
«А вы как думали? — защищается император. — Величие, которого все хотят, дается так себе?»
«Это кто — все? Я, мать, братья твои?»
Не знал, что сказать на это и силился избежать отцовых уныло-гневных и пристальных одновременно глаз. Как и кнута, который держал в руках. А избежать не может. Тогда уже, когда деваться, казалось, было некуда, приложил усилия и открыл глаза. Усилия эти, оказывается, не были напрасными: исчез где-то отец, исчез и его кнут. Белые стены спальни предстали перед взором и мало-помалу уравновесили дух его, а затем завладели и мыслями.
…Где, когда и почему проникся он этим намерением: во что бы то ни стало возвеличить империю, сделать ее более известной в мире, чем была известна? Тогда, когда вращался в Августионе среди вельмож или несколько раньше, когда слышал на университетской скамье увитые соблазнительной дымкой слова о величии священной Римской империи, достойной предшественницы Византии, о мудрости императоров, не менее прославленных, нежели знаменитая ими империя? О-о, там довольно часто и громко говорилось об этом, как говорилось и о другом — что по воле Всевышнего величие то и славу должна приумножить Восточная Римская империя — Византия. Так и говорили: должна приумножить. А в Августионе и точнее определяли пути приумножения: оно не произойдет до тех пор, пока византийские легионы не выгонят варваров из земель, принадлежавших когда-то священной Римской империи. Это — непременное условие, своего рода «dum spiro spero». Разве римляне не на это надеялись и не этим держались вон сколько веков: «dulce et decorum est pro patria mori».
О, да, именно в Августионе и в университете и возвысил в себе эту уверенность. А став императором, и вовсе утвердился в мысли: империя прежде всего, ради нее ни перед чем не остановится. Поэтому и принимал от всех и все, что можно было взять, собирал и сплачивал, на собранное от подданных золото, легионы и бросал их, куда требовала, взлелеянная в мечтах, мысль, людей, которые воплощали ее когда-то, подслащивая ее после.
Великое дело — поля боев устланы трупами. А если бы тем, что погибли на поле боя, было нечего есть? Или их постигла бы не та судьба? Чем кормить себя, своих детей, если всех держать при себе?
Пескари, ослепленные мраком собственной норы кроты. Ради этих вон, сколько ночей бессонных, мира да благодати не вкушено, а они еще и недовольны: поле боя устлал трупами, податями согнул к земле. Может, и так, может, и крутой был с вами, не единицам — миллионам не давал передохнуть, требуя уплаты недоимок, принудительной продажи хлеба, через всякие эпиболы, диаграфе, аериконы. А кто из вас способен придумать другое? Кто посоветует, как завоевать полмира, не затрудняясь, заставить повиноваться непокорных, не наступая на горло непокорным? Кто, спрашиваю? Молчите, нечего говорить? И не скажете. Император не солнце, чтобы согреть всех. Зато империю он, какую оставляет в наследство. Когда, при каком правителе Византия достигала такого величия и такого расцвета? Под лежачий камень, отец мой, вода не течет.
Кажется, поладил с отцом и этим хоть как-то успокоил себя. Даже расщедрился, угомонившись: когда Всевышний поможет ему преодолеть этот недуг и сесть, как прежде сидел, на место императора в Августионе, что-что, а аерикон отменит. Через эту подать и через принудительную продажу хлеба больше недовольных, а значит и мятежей. Когда-то не принимал этого в вину, а сейчас должна признать аэр — дар неба и моря. Посягать на него — все равно, что покушаться на дар божий. Не только на подданных — на себе почувствовал: вон, сколько пышности и роскоши имеет, сколько доменов и золота, считай, полмиром завладел, а изнемог и почувствовал нечем дышать — и купить аэр не может. Ни продают его, и за так не дают.
Совесть заговорила в душе императора или всего лишь себя жалко стало, — защемило сердце, и так сильно, что вынужден был насторожиться, а там и заволноваться, да и заметаться в ложе. Силился подняться — хотя, позвать, чтобы пришел кто-то на помощь — и звука не смог подать. Хватал ртом воздух, а встречал пустоту, снова хватал — и опять то же.
«Господи! Спаси и помилуй», — блеснула короткой вспышкой мысль, а, сверкнув, сразу же погасла.
VIII
Звонили по умершему во всех церквях. А их в стольном городе Византии есть много, поэтому звон слышали не только по одну и другую сторону Босфора, но и далеко за Босфором. И скорбели, слушая, и молились за упокой души Божественного. Пусть бог простит ему грехи. Вон сколько лет правил империей, которые хлопоты имел, думая за всех и заботясь обо всех. Разве в тех хлопотах трудно оступиться, а то и ошибиться? Зато же и сделал немало: строил храмы, способствовал процветанию веры Христовой, был беспощаден с отступниками, которых тоже было немало. Господь-бог свидетель: ни один из его предшественников не заботился так о церкви и о служителях церковных, как заботился Юстиниан.
Печальный был звон по умершему, и еще печальнее пение церковного хора — и тогда, когда заносили императора в святую Софию, и когда шла там похоронная служба. Печаль и тоску положил всем на лица. Даже великолепие, на которое не поскупились святые отцы, обставляя похороны, даже многолюдье на похоронах не приносило облегчения.
«Боже праведный! Боже милостивый! — склоняли достойные печальные лики, а жили уже тревогой, — Что будет с ними завтра, послезавтра? Кто сядет на место Божественного и что принесет всем, севши на троне?»
Вероятно, эта же тревога гнала во все концы империи и гонцов, которые везли после похорон первый эдикт нового императора. «Я, Юстин Второй, — писалось в нем, — сев по воле Всевышнего и по повелению почившего императора Византии, в бозе почившего Юстиниана Первого, на трон…»
О чем шла речь дальше, может, не каждый знал, зато догадывался: новый император извещает префектов, наместников, преторов, президиумов, проконсулов — всех, сидящих в провинциях и правящих провинциями: император Юстиниан Первый умер, он, Юстин Второй (младший), взял на себя бремя государственной власти в Византии и повелевает быть отныне покорными ему, а еще — бдительными, внимательными и бдительными. Почему бдительными, тоже догадывались: покойный император, царство ему небесное, далеко замахнулся в деяниях своих, и не сделал содеянное надежным. Варварский мир не только на рубежах раскачивает византийское государство, угрожает и трону. Даже просвещенные Сасаниды забыли заключенный с ними вечный мир и норовят отторгнуть от земель, что под скипетром императора, Армению, а затем пересечь торговые пути, идущие через него, лишить Византию ее металлургического центра, наконец, значительного контингента войск, которыми постоянно пополнялись византийские легионы.