Морис Дрюон - Свидание в аду
Мари-Анж с нетерпением ждала десерта, втайне надеясь, что на стол подадут эклер с шоколадом. Ей было неприятно, что за столом сидят бывшие любовницы Симона. Рядом с этими известными всему Парижу женщинами она чувствовала себя робкой девочкой. «Разумеется, будь я замужем за Симоном, все сразу бы изменилось, я бы не чувствовала себя униженной, особенно теперь, когда я в положении. Виделся ли он со своей женой? Надо принять какое-то решение, я должна все узнать, откладывать больше нельзя…» Она старалась поймать взгляд Симона и замечала, что он довольно редко смотрит в ее сторону.
Марта Бонфуа, все еще красивая, с великолепными седыми волосами, придававшими ей величавый вид, давала двум молодым депутатам советы, как вести себя в парламенте.
А Эмиль Лартуа своим чуть свистящим голосом изрекал забавные парадоксы: он говорил о том, что стали бы писать через три тысячи лет археологи, если бы Версаль был разрушен предстоящей войной.
– В «Синем путеводителе» той эпохи, – говорил академик, – можно будет прочесть: «Главным святилищем был тогда огромный храм, где французы, этот народ со слаборазвитым интеллектом, поклонялись солнцу, о чем свидетельствуют найденные нами многочисленные эмблемы. Недавние раскопки, произведенные Шмоллем и Трукером, помогли извлечь на свет божий обломок королевского головного убора. Он украшен двумя литерами: “Р. Ф.”, – это инициалы короля Раймона Первого Фальера, которого некоторые авторы именуют также Пуанкаре[70]. В годы династии Фальеров, о которой у нас больше всего данных, – династия эта воцарилась в стране вслед за династией Капетингов[71] – французы жили в условиях теократии. Каждые семь лет они собирались в залах своего храма, чтобы избрать верховного жреца…»
– И на священном пиру, открывавшем эту церемонию, – подхватил Вильнер, – они съедали с потрохами своего прежнего верховного жреца.
Было двадцать минут второго. В зале поднялась небольшая суматоха. Лашом подал знак парламентариям, сидевшим за столом, те встали и вместе с ним направились к выходу, чтобы принять участие в выборах президента.
11
Мари-Анж бродила по большой галерее отеля «Трианон». Она чувствовала себя безнадежно одинокой. Всей душой она жаждала дружеского участия. Знакомые при встрече с ней любезно говорили ей: «Добрый день, дорогая… Как вы себя чувствуете, милая, прелестная крошка?» – но и эти люди казались ей чужими, далекими, бесчеловечными. Она отвечала им: «Очень хорошо, благодарю вас…» Что еще могла она им ответить? И замыкалась в печальном молчании, в котором посторонние могли усмотреть кто – робость, кто – презрение, кто – глупость. Кому могла она открыть свою тоску, свою тревогу?
Ей внезапно захотелось увидеть в этой шумной толпе, только растравлявшей ее немое горе, хотя бы одну из манекенщиц Марселя Жермена, одну из тех девушек, с которыми она бок о бок работала несколько месяцев; переодеваясь в тесной комнате, они торопливо поверяли друг другу свои сердечные драмы и делились друг с другом постоянным, мучительным страхом забеременеть.
Симон возвратился довольно быстро.
Депутаты голосовали в алфавитном порядке, начиная с буквы, которую определил жребий перед началом баллотировки. Жребий этот выпал на букву «И». Вот почему Лашом оказался в числе первых поднявшихся по лестнице к трибуне и опустивших свой бюллетень в большую урну, где пока еще было сокрыто имя будущего главы государства.
До конца голосования и подсчета голосов оставалось не меньше часа.
– Прогуляемся немного по парку, – предложил он Мари-Анж. – А затем, не спеша, снова вернемся в зал, где проходят выборы президента.
Наступила пора весеннего цветения, деревья набирали силу, и на ветвях уже ярко зеленели листья.
Начали действовать большие фонтаны, и посреди бассейнов к небу устремлялись, блестя на солнце, перламутровые струи.
Повсюду тритоны, дельфины, наяды, морские коньки выбрасывали в воздух водяную пыль, и она переливалась всеми цветами радуги. Колесница Нептуна и колесница Аполлона исчезали в сверкающих брызгах.
Все вокруг наполнял шум падающей воды. Помоны прижимали к груди виноградные гроздья, Гераклы опирались на палицы, нимфы прятались в глубине рощиц, смеющиеся фавны играли на флейтах, Гермесы протягивали руки, на которых не хватало двух или трех пальцев, – и все они, казалось, грели на апрельском солнышке свои красивые мраморные тела.
В аллеях было много людей, всем хотелось полюбоваться этой старинной феерией: все здесь, в Версале, было создано – посажено, построено, изваяно, отчеканено – два с половиной века тому назад и с каждым годом становилось все чудеснее.
– Что ж ты молчишь, Симон? – спросила Мари-Анж.
– Я виделся с женой, – сказал он. – Она отказывается, и у меня нет средств принудить ее.
У Мари-Анж потемнело в глазах, ей показалось, будто мир вокруг нее рушится, и тут только она поняла, что все это время в ней жило лишь одно желание, одно стремление, жила одна мечта – стать женой Симона.
Если бы в аллеях не было столько гуляющих, она, наверное, припала бы к дереву и разразилась рыданиями.
Но она нашла в себе силы идти все дальше и дальше… «Вон камень… еще камень… конец лужайки… цоколь статуи…» Вокруг нее супруги сановников и депутатов восторгались красотами Версаля, а рядом шагал Симон и продолжал говорить.
Он с негодованием рассказывал о своем визите к Ивонне, давая выход ненависти, клокотавшей в нем. После разговора с женой он побывал у адвоката.
– Я могу потребовать развода и добьюсь его. Кстати сказать, я это сделаю, и немедленно, – прибавил он. – Но дело в суде будет тянуться долго, может быть, несколько лет. Она это знает и этим пользуется. Таким способом она мстит мне.
Он закурил сигарету, переложил зажигалку из одной руки в другую.
– Да, это тяжелый удар, – продолжал он. – Если бы я мог добиться развода за два месяца, как рассчитывал, и если бы ты, моя дорогая, захотела сохранить ребенка и не побоялась навсегда соединить свою жизнь с человеком моего возраста, мы бы поженились, и я был бы безумно счастлив с тобой… и нашим ребенком. Понимаю, нелепо говорить об этом сейчас, но еще более нелепо было бы строить воздушные замки, не убедившись, что наш брак возможен.
Он посмотрел на нее, и Мари-Анж увидела в его выпученных глазах, защищенных очками, глубокое волнение и такое сильное страдание, какое обычно свойственно лишь юноше; и от этого Симон, казалось, помолодел лет на тридцать. Тогда она взяла его за руку.
– Я тоже стремилась к этому всей душой. Ты и сам знаешь, Симон, – сказала она, удерживая слезы.
Теперь уже не было нужды скрывать, но и незачем было говорить о том, что она любит его первой, глубокой и сильной любовью.
«Что мне остается делать?» – думала Мари-Анж.
Последние три недели, по шесть раз в день принимаясь за злосчастный эклер с шоколадом, она мысленно перебирала все возможности: «Выходить за него замуж… не выходить… а если не выходить, то…» Но сейчас, когда счастливый исход был исключен и все надежды развеялись в прах, новая преграда возникла перед ней.
Мысль о том, что в ее жилах течет кровь Шудлеров, де Ла Моннери, д’Юинов, Моглев и де Валлеруа, мысль, которая не мешала Мари-Анж иметь любовников, когда она была девушкой, неожиданно и властно напомнила ей о требованиях приличия. И голос предков зазвучал в душе Мари-Анж не для того, чтобы напомнить ей христианскую заповедь: «Да не уничтожишь ты плода чрева своего», а для того, чтобы повторить лицемерное требование общества: «Нельзя иметь незаконнорожденного ребенка».
Но кто из ее родных еще жив? Кто мог бы упрекнуть ее, если бы она родила внебрачного ребенка?
У четырех братьев де Ла Моннери, вместе взятых, был только один сын, а их сводный брат Люсьен Моблан вообще не мог иметь детей. Потомство Шудлеров, этих новоиспеченных дворян, купивших титул за деньги, тоже было немногочисленно. Род Моглев угас еще восемьдесят лет назад. Теперь ни один человек на свете не носил имени де Ла Моннери. А после смерти тети Изабеллы прекратится и род д’Юин.
Да, из родных – из старших – у нее осталась только одна Изабелла.
«Нет, никогда в жизни, – говорила себе Мари-Анж, – я не решусь признаться тете Изабелле; она так одиноко, но зато безупречно прожила свою жизнь…»
Впрочем, тетя Изабелла была лишь предлогом, лишь символом. Не будь ее, Мари-Анж все равно почувствовала бы силу запрета.
Ей, последней представительнице клана, отмеченного печатью бесплодия, материнство представлялось лишь досадным результатом любви.
«Да и как воспитать ребенка, не имея ни гроша за душой, – думала она. – У меня только две возможности – либо работать, либо сделаться содержанкой…»
И тем не менее… И тем не менее все, что было здорового в ее натуре, все, что присуще красивой двадцатипятилетней женщине с крепкими мышцами и широким тазом, наполняло ее искушением – которое она сама считала нелепым – сохранить ребенка, уже зародившегося в ней.