Дмитрий Мережковский - Реформы и реформаторы
Перед свадьбою должен был вести унизительный торг о приданом. Царь старался оттягать у немцев каждый грош.
Прожив с женою полгода, покинул ее для новой «волокиты»: из Штеттина в Мекленбург, из Мекленбурга в Або, из Або в Новгород, из Новгорода в Ладогу – опять бесконечная усталость, бесконечный страх.
Этот страх перед каждым свиданием с отцом возрастал до безумного ужаса. Подходя к дверям батюшкиной комнаты, царевич шептал, крестясь: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его»; бессмысленно твердил урок навигации, не в силах запомнить варварских слов: круп-камеры, балк-вегерсы, гайген-блокены, анкар-штоки – и щупал на груди ладанку, подарок няни, с наговоренною травкою, вмятою в воск, и бумажкою, на которой написан был древний заговор – для умягчения сердца родительского:
«На велик день я родился, тыном железным оградился и пошел я к своему родимому батюшке. Загневался мой родимый родушка, ломал мои кости, щипал мое тело, топтал меня в ногах, пил мою кровь. Солнце ясное, звезды светлые, море тихое, поля желтые – все вы стоите смирно и тихо; так был бы тих и смирен мой родимый батюшка по вся дни, по вся часы, в нощи и полунощи».
Петр I принимает титул Отца Отечества, Всероссийского императора и Великого в 1721 г. Гравюра по рис. П. Иванова (1836– 1844)
Ф. Ю. Ромодановский. Гравюра Н. Иванова по рис. Я. Аргунова (XVIII век)
Утро стрелецкой казни. Художник В. И. Суриков (1881)
Б. П. Шереметев. Гравюра К. Анисимова по рис. Я. Аргунова (XVIII век)
– Ну, брат, нечего сказать, изрядная фортеция! – разглядывая поданный сыном чертеж, пожимал плечами отец. – Многому ты, видно, в чужих краях научился.
Алеша окончательно терялся, путался, как провинившийся школьник перед розгою.
Чтоб избавиться от этой пытки, принимал лекарства, «притворял себя больным».
Ужас превращался в ненависть.
Перед Прутским походом царь тяжело заболел – «не чаял живота себе». Когда царевич узнал об этом, у него впервые промелькнула мысль о возможной смерти отца, вместе с радостью. Он испугался этой радости, отогнал ее, но истребить не мог. Она притаилась где-то в самой глубине души его, как зверь в засаде.
Однажды во время попойки, когда царь, по обыкновению, ссорил пьяных, чтоб узнать из перебранки тайные мысли своих приближенных, царевич, тоже пьяный, заговорил о делах государственных, об угнетении народа.
Все притихли, даже шуты перестали галдеть. Царь слушал внимательно. У Алеши сердце замирало от надежды: что, если поймет, послушает?
– Ну, полно врать! – вдруг остановил его царь с тою усмешкою, которая была так знакома и ненавистна Алеше. – Вижу, брат, что ты политичные и гражданские дела столь остро знаешь, сколь медведь играть на органах…
И, отвернувшись, сделал знак шутам. Они опять загалдели. Князь Меншиков, пьяный, с другими вельможами пустился в пляс.
Царевич все еще что-то говорил, кричал срывающимся голосом. Но отец, не обращая на него внимания, притопывал, прихлопывал, подсвистывал пляшущим:
Тары-бары, растобары,
Белы снеги выпадали,
Серы зайцы выбегали.
Ой, жги! Ой, жги!
И лицо у него было солдатское, грубое – лицо того, кто писал: «Неприятелю от нас добрый трактамент был, что и младенцев немного оставили».
Запыхавшийся от пляски Меншиков остановился вдруг перед царевичем руки в боки, с наглою усмешкою, в которой отразилась усмешка царя.
– Эй, царевич! – крикнул Светлейший, произнося «царевич», по своему обыкновению, так, что выходило «псаревич».
– Эй, царевич Федул, что ты губы надул? Ну-ка с нами попляши!
Алеша побледнел, схватился за шпагу, но тотчас опомнился и, не глядя на него, проговорил сквозь зубы:
– Смерд!..
– Что? Что ты сказал, щенок?..
Царевич обернулся, посмотрел ему прямо в глаза и произнес громко:
– Я говорю: смерд! Смерда взгляд хуже брани…
В то же мгновение мелькнуло перед Алешею искаженное судорогой лицо батюшки. Он ударил сына по лицу так, что кровь полилась изо рта, из носу, потом схватил его за горло, повалил на пол и начал душить. Старые сановники, Ромодановский, Шереметев, Долгорукие, которым царь сам поручил удерживать его в припадках бешенства, бросились к нему, ухватили за руки, оттащили от сына – боялись, что убьет.
Дабы «учинить сатисфакцию» Светлейшему, царевича выгнали из дома и поставили на караул у дверей, как ставят в угол школьника. Была зимняя ночь, мороз и вьюга. Он – в одном кафтане, без шубы. На лице слезы и кровь замерзали. Вьюга выла, кружилась, точно пела и плясала, пьяная. И за освещенными окнами дома тоже плясала и пела пьяная старая шутиха, князь-игуменья Ржевская. С диким воем вьюги сливалась дикая песня:
Меня матушка, плясамши, родила,
А крестили во царевом кабаке,
А купали во зеленыим вине.
Такая тоска напала на Алешу, что он готов был размозжить себе голову о стену.
Вдруг в темноте кто-то сзади подкрался к нему, накинул на плечи шубу, потом опустился перед ним на колени и начал целовать ему руки – точно лизал их ласковый пес. То был старый солдат Преображенской гвардии, случайный товарищ Алеши по караулу, тайный раскольник.
Старик смотрел ему в глаза с такою любовью, что, видно, готов был за него отдать душу свою, и плакал, и шептал, словно молился за него.
– Государь-царевич, свет ты наш, батюшка, солнышко красное! Сиротка бедненький – ни отца, ни матери. Сохрани тебя Отец Небесный, Матерь Пречистая!..
Отец бивал Алешу не раз, и без чинов – кулаками, и по чину – дубинкою. Царь делал все по-новому, а сына бил по-старому, по «Домострою» отца Сильвестра, советника царя Грозного, сыноубийцы:
«Не дай сыну власти в юности, но сокруши ребро, донележе растет; аще бо жезлом его биеши, то не умрет, но здравее будет».
Алеша чувствовал животный страх побоев – «убьет, искалечит», – но к душевной боли и стыду привык. Порой загоралась в нем злобная радость. «Ну что ж, бей! Не меня, себя срамишь», – как будто говорил он отцу, глядя на него бесконечно-покорным и бесконечно-дерзким взглядом.
Но, должно быть, отец догадался об этом; он прекратил побои и придумал злейшее: перестал говорить с ним вовсе. Когда Алеша сам заговаривал, молчал, точно не слышал, и глядел на него, как на пустое место. Молчание длилось недели, месяцы, годы. Он чувствовал его всегда, везде, и с каждым днем оно становилось все нестерпимее. Оскорбительнее всякой брани, страшнее всяких побоев. Оно казалось ему медленным убийством – такою жестокостью, которой не простят ни люди, ни Бог.
Это молчание было конец всего. Дальше – ничего, кроме мрака, и во мраке – мертвое, неподвижное, точно каменная маска, лицо батюшки, каким видел он его в последний раз. И мертвые слова из мертвых уст: «Яко уд гангренный отсеку, как со злодеем поступлю!»...
* * *Нить воспоминаний оборвалась. Он очнулся и открыл глаза. Ночь все так же тиха; так же синеют белые башни соборов; золотые главы тускло серебрятся в черном звездном небе; Млечный Путь слабо мерцает. И в дуновении горней свежести, ровном, как дыхание спящего, с неба на землю сходит предчувствие вечного сна – тишина бесконечная.
Царевич испытывал в это мгновение как будто усталость всей своей жизни; спину, руки, ноги – все члены ломило; кости ныли от усталости.
Хотел встать, но не было сил, только руки поднял к небу и простонал, точно позвал Того, кто мог ответить:
– Боже мой! Боже мой!..
Но никто не ответил. Молчание было на земле и на небе, как будто и Отец Небесный покинул его, так же как земной.
Он закрыл лицо руками, склонился головой на каменную лавку и заплакал, сначала тихо, жалобно, как плачут брошенные дети; потом все громче и громче, все безумнее. Рыдал, и бился головой о камни, и кричал от обиды, от возмущения, от ужаса. Плакал о том, что нет отца, – и в этом плаче был вопль Голгофы, вечный вопль Сына к Отцу:
– Боже мой, Боже мой, для чего ты меня оставил?
Вдруг услышал, как тогда, зимнею ночью, на карауле, что кто-то в темноте подошел к нему, склонился и обнял. То был отец Иван, старый ключарь Благовещенский.
– Что ты, родимый? Господь с тобой! Кто обидел тебя, светик мой?..
– Отец!.. Отец!.. – мог только простонать Алеша.
Старик понял все. Тяжело вздохнул, помолчал, потом зашептал с такою безнадежною покорностью, что, казалось, устами его говорит сама дряхлая мудрость веков.
– Что делать, Алешенька? Смирись, смирись, дитятко! Плетью обуха не перешибешь. С царем не поспоришь. Бог на небе, царь на земле. Несудима воля царская. Одному Богу государь ответ держит. А он тебе не только царь, но и отец богоданный...
– Не отец, а злодей, мучитель, убийца! – крикнул Алеша. – Будь он проклят, будь он проклят, изверг!..
– Государь-царевич, ваше высочество, не гневи Бога, не говори слов неистовых! Велика власть отчая. И в Писании сказано: Чти отца своего...