Валерий Есенков - Казнь. Генрих VIII
— Это приказ.
Он отрезал:
— Ты исполнил его. Ты можешь идти.
Кромвель потупился и нехотя выдавил из себя:
— Есть люди, которые надеются на ваше раскаянье, мастер.
Он насмешливо переспросил, заменив одно слово другим:
— Чего хочет король от меня?
Кромвель потупился и нерешительно, осторожно сказал, покосившись на дверь:
— Вы, должно быть, нужны ему, мастер... и всё чепуха...
С дураками, к несчастью, тоже есть свои трудности. Зачем открывать то, что он сам давно угадал? Нечто тёмное оставалось в другом. Кто в нём нынче нуждался? Генрих или король? Скорей всего, конечно, король... Ведь в Англии неспокойно... Мало ли что... Правда, ещё надо проверить... И он, стараясь выглядеть ко всему равнодушным, напомнил, отчётливо разделяя слова:
— Король иногда называл меня своим другом.
Кромвель возразил, кривя тонкие губы:
— Что дружба? Пустые слова.
Он машинально поправил:
— У таких, как ты, даже меньше.
Кромвель подался вперёд. Ноздри его раздувались. Он раздражённо, веско проговорил:
— Он — король милостью Божией! Не забывайте этого, мастер! Особенно здесь!
Томас не считал нужным против этого возражать. Король милостью Божией — ведь это бесспорно. Бесспорно и то, что он сам всего лишь подданный короля. Он думал о том, что, видать по всему, в нём по-прежнему нуждался тот, кто был милостью Божией, в нём, своём подданном. Стало быть, на этом свете его удерживали дела государства. Какие дела? Неужели король страшится восстания, как только падёт его голова?
Словно бы огорчённый, словно бы ожидавший чего-то иного, он нахмурился и решительно молвил:
— Мне противна королевская милость.
Кромвель облегчённо вздохнул:
— За этим я и пришёл!
Он не спросил ни шутя, ни всерьёз, что нужно новому канцлеру от бывшего канцлера, приговорённого к смерти, ожидая на своём табурете, когда тот разболтается сам. Повисло молчание, долгое, странное. Оба не шевелились. Один стоял. Другой неподвижно сидел перед ним. Наконец Кромвель заговорил, зловеще, но тихо:
— Я, мастер, тоже знаю вам цену, не только король. Возможно, вы стоите всё ещё полкоролевства. В Англии нет равного вам по смелости и уму. Не знаю, как в других государствах. Я там не бывал. Вас долго любила удача. Если бы вы не изменили ей сами, она бы вам оставалась верна и теперь. Я это знаю. Знаю и то, что вдвоём нам тесно в королевских покоях.
Он равнодушно кивнул:
— Ты прав. Очень гадко жить рядом с подобной канальей.
Кромвель стиснул сильные челюсти, сжал тяжёлые кулаки, готовый броситься на него.
Томас Мор вдруг соблазнился и чуть не подставил себя под удар, вероятно, смертельный. Одним разом покончить теперь, чтобы целый день и ещё целую долгую ночь не ждать обречённо, томительно обещанных пыток, но тут же опомнился, отстранил бесчестную мысль и властным взглядом взглянул на врага. Он не имел права позволить себе умереть понапрасну. Его жизнь была ставкой в опасной и сложной игре, в которой решалась судьба веры и судьба государства. Выбранил себя за ненужную дерзость, ведь он ничем бы не смог себя защитить, улыбнулся, непринуждённо и весело:
— Про себя и ты иначе не называешь меня.
Кромвель опомнился тотчас, грузно сел на скамью, широко расставил мускулистые ноги, толстыми ладонями опёрся о колени и с дружелюбной угрозой сказал:
— Не шутите, мастер, со мной. Я бы мог вас убить, и завтра во всех концах государства отслужат благодарственные молебны: я прикажу прославить меня как спасителя короля и отечества от происков дьявола, как героя или святого, что мне заблагорассудится выбрать для развлечения. Но этого лучше не делать. Я всё-таки хочу посмотреть, как искусный палач вспорет вам брюхо ножом и примется мотать из него потроха себе на кулак. Сможете ли, мастер, шутить и тогда?
Мор внутренне вздрогнул, представив мысленно эту картину и окровавленный этот кулак, поросший рыжей щетиной, и негромко сказал:
— Да поможет мне Бог.
Кромвель зло рассмеялся:
— Наш Бог не поможет тебе, ведь ты отступил от него. Ты завопишь от боли и ужаса. Ради такого прекрасного зрелища я потерплю один день и одну ночь.
Он покачал головой:
— Ну нет, ты ничего не услышишь.
Если у него так мало времени, то Кромвель своей болтовнёй его отнимал. Томас Мор повелительно посмотрел на него, надеясь, что тот передал всё, что было приказано или, может быть, брошено невзначай, насладился своей властью над пленником и оставил его наконец одного. Напрасно. Кромвель тяжело и угрюмо уставился в угол, не то всё ещё сдерживая себя, не то ещё пуще распаляясь от жажды мести, до того болезненно, хищно были стиснуты челюсти, даже толстые вены обозначились на висках.
Тогда узник сказал:
— Томас Кромвель, тебе пора уходить.
Тот вздрогнул, резко поворотился к собеседнику и выдохнул ненавидяще, зло:
— Нет, не пора, ещё не пора, Томас Мор!
Жажда мести и злость были естественны, понятны в таком человеке, который только что с самого низу поднялся на самый верх: нищие духом так жестоко глумятся над тем, кто повержен, и так гибко сгибаются перед тем, кто силён. Он лишён был возможности помешать издевательству. В его положении негодовать, даже просто сердиться было бы глупо. О Томасе Кромвеле думал без злости и мстить ему не хотел. Конечно, не мог не видеть в этом разряженном выскочке подлеца, но этот подлец был из обыкновенных и мелких, они всегда увиваются подле власти. Кромвель поддался соблазну. Посты и богатство ему застилали глаза, как они застилали глаза и другим, чуть ли не всем, среди которых были и хуже, были и лучше, чем он. Так должно быть всегда, пока существуют государство и деньги. Если уж ненавидеть, так ненавидеть эти извечные источники зла, а Кромвель сам по себе ненависти не заслужил.
Вперемешку размышлял о деле, которое ещё не было кончено. Он своей жизнью не дорожил и надеялся без сожалений, без слёз в любое время с ней распрощаться, как подобает разумному человеку с нравственным законом в душе, но крепко держался всегда за неё. Почему? Единственно потому, что служил свою службу своему Богу и этому самому государству, которое было в его представлении источником зла. Иногда надеялся, что именно ему суждено приблизить хотя бы на шаг то огромное, то важное понимание жизни, что избавило бы смертных от рокового соблазна.
Слушая Кромвеля, с особенной остротой, с горькой, болезненной ясностью всем своим сосредоточенным существом понимал, что ему нужно жить, что жить ему непременно необходимо, то есть необходимо не уступать и пытаться выиграть даже теперь, после нового, такого странного чтения приговора суда. Иных желаний уже не было. Принуждая себя смиряться с докучливым присутствием этого добровольного грешника, просчитывал, какова вероятность того, что, несмотря ни на что, останется жить. Вероятность была худа и скупа. Почти ничего. Едва тлевшийся уголёк от большого костра. Король явным образом намерен был пойти до конца, и Кромвель прямо сказал, что потерпит всего один день и одну ночь. Сомневаться было бы нелепо. Там, разумеется, обдумано всё, всё решено. Привычный к делу палач уже готовит нож и секиру.
Но король не в первый раз угрожал ему казнью и всё-таки в последний момент отступал уже несколько раз. Причин его колебаниям нашлось бы довольно, пожалуй, вполне достаточно для того, чтобы ещё какое-то время сохранять ему жизнь, хотя ни одна из причин не принадлежала к разряду благородных и чистых. Нелегко казнить друга, как Генрих в самом деле его иногда называл, обхватив за плечо своей тяжёлой рукой, полуискренне, полушутя. Подобные чувства могли быть у него, могли и не быть. Не они всякий раз принуждали короля отступать: в политике доброты не бывает, а Генрих был настоящий политик, что бы ни говорили о нём, своенравный, но могучий король.
Намного трудней отсечь голову бывшему канцлеру, который имел поддержку парламента. За ним не числилось обыкновенного воровства. Тем более он не был замешан ни в какую государственную измену, в которой обвинили его. Всякая власть должна быть справедливой хотя бы по виду. Разумный правитель обязан считаться с законом. И уж совсем нелегко искромсать человека, в котором гуманисты Европы видели лучшее украшение Англии. Эразм говорил, что общение с ним было слаще всего, что в жизни, богатой дарами, довелось отведать ему.
Эразм, Эразм... не всегда надёжный, но искренний друг...
Стало быть, украшение Англии заманчивей приручить, как европейские государи приручили Эразма. Тогда многие, очень многие, по примеру его, покорятся безмолвно. Эту истину король знает твёрдо, тогда как последствия казни рассчитать едва ли возможно. Мученик неудобен, мученик опасен для власти.
Может быть, именно в этих колебаниях короля его единственный шанс...
Обхватив плечи лёгкими, худыми руками, сжавшись на табурете в комок, невольно похожий на петуха, взлетевшего на насест, Томас Мор отрешённо вглядывался перед собой и видел смутно, размыто почернелые стены, слабый свет из окна, дымный огонь факела и пёстрого человека на тюремной, грубо сколоченной скамье. В сущности, перед ним была почти тень, которая подавалась вперёд, левая рука напряжённо вцепилась в колено, правая теребила округлый жиреющий подбородок, и озлобленный голос звучал от этого глуше: