Даниил Мордовцев - За чьи грехи?
Больше недели оставалась она таким образом между жизнью и смертью. По ней служили молебны, кропили ее крещенскою водою, к ней приносили из церквей чудотворные иконы, приводили знахарок со всей Москвы. Все напрасно!
Страшно поразило отца исчезновение любимого сына. Он также думал, что его Воин погиб от руки злоумышленников. В несколько дней он осунулся, постарел. Переговоры его с польскими послами о мире шли вяло — он, казалось, утратил сразу и ум, и энергию, и находчивость, и дар слова, которому прежде все завидовали.
Между тем розыски пропавшего без вести производились самым тщательным образом. Исследован был весь путь от Москвы вплоть до польского рубежа, до того местечка над рекою Городнею, где отец пропавшего, Афанасий Ордин-Нащокин, и другие русские послы вели переговоры с польскими комиссарами о мире. Расспрашивали в каждом попутном селе, в каждой деревеньке, по кабакам и корчмам — не проезжал ли в такие-то и такие дни такой-то, на такой-то лошади, с такими-то приметами. И почти везде отвечали, что видели такого-то, проезжал-де, а кто такой — того не ведают. И вдруг след его пропал как раз у рубежа, в пограничном лесу, где змеились три расходившиеся в разные места дорожки. Тут он исчез бесследно. За рубежом, на польской земле, его уже не видали.
Как и чем объяснить это таинственное исчезновение? Все теряли головы и никто не мог ничего придумать.
Несчастный отец остановился на одной ужасной мысли: сына его убили.
Но где убийцы? кто? для чего? для грабежа? Но кто знал, что у него деньги? Ведь гонцы часто ездили и из Москвы, и в Москву, — и ни один не пропал. Пропал его единственный сын, гордость и утеха его старости, его надежды!
Он убит — и Афанасий знает, кто его убийцы. Враги отца, завистники — они наложили злодейскую руку на его сына. Они видели, как 5 мая великий государь жаловал его к руке. Они знали, куда он едет и с какими поручениями. С ним были бумаги из ненавистного им приказа тайных дел. Надо захватить эти бумаги и отмстить высокомерному отцу в его единственном сыне.
Они подослали убийц к невинной жертве. За ним следили по пятам до самого рубежа, и в последнюю ночь в этом порубежном лесу — убили, зарезали!
Но где же труп несчастного? Труп зарыли или бросили в Городню с камнем на шее.
— «Это тебе, Афанасий, за твою гордыню, за царские милости, за приказ тайных дел!»
Вот что теперь они говорят промеж себя, усмехаясь в бороды. А у Афанасия сердце кровью исходит, мозг сохнет под черепом.
Недаром этот «Тараруй» — князь Хованский — все теперь переделывает на свой лад во Пскове, что сделал там он, Афанасий. Так этого мало — надо сына отнять!
Хоть бы кости его найти да похоронить по-христиански!
И Нащокина часто видели бродящим в лесу, где — он был уверен — зарезали его сына.
Раз он набрел там на старика, сдиравшего лыки на лапти.
— Здравствуй, старичок! — сказал он. — Бог в помощь. Ты здешний будешь?
Старик был глуховат и не расслышал слов незнакомого боярина. Он только кланялся. Нащокин заговорил громче и повторил свой вопрос.
— Тутошний, тутошний, батюшка болярин, — отвечал старик, — грешным делом лычки деру на лапотки — только лапотками и кормлюсь.
— Доброе дело, — ласково заговорил Нащокин. — Бог труды любит.
— Чаво баишь, боляринушко? — не расслышал старик.
— Бог, говорю, любит труды, а ты вот трудишься.
— Тружусь, батюшко, — кормлюсь лапотками. А ты, чаю, на зайчика?
— На зайчика, дедушка.
— Вор зайчик — молоденьку корочку грызет — божье деревцо портит зря.
— А что, дедушка, не опасно здесь на рубеже, в лесу? Не шалят, бывает, польские, а то и русские людишки тут?
— Бывает, батюшко, бывает — пошаливают.
— И убивства случаются?
— Попущает Бог — убивают. Вот и нынешней весной, сказывали, убили тут боярского сынка.
Нащокина словно что ударило под сердце.
— Боярского сына, говоришь, убили? — опросил он с дрожью в голосе.
— Убили, боляринушко, попустил Бог. Я, поди, и злодеев-ту этих видел, да невдомек мне было, что это злодеи. Опосля уже смекнул — да поздно.
— Расскажи же, дедушка, когда и как это дело было? — Нащокиным овладело страшное волнение. — Припомни, дедушка: может, злодеи и сыщутся.
— А так было дело, боляринушко. Однова этта весной, перед вешним Миколой, замешкался я в лесу с лычками — ночь захватила.
— Так перед вешним Миколой, говоришь? — переспросил Нащокин. — «Так — перед Николой и должно быть», с ужасом соображал он. — Ну, что же?
— Позамешкался я этта тады в лесу, надрал лычек эдак свеженьких охапочку, да грешным делом и ковыляю домой. Ан глядь — вон там из лесу и выезжают на конях неведомые люди да туда вон прямо за рубеж и по-веялись.
— Трое, говоришь?
— Трое, боляринушко, трое.
— А обличья ты их не разглядел?
— Где разглядеть, батюшко! — далече ехали. А что меня в сумленье ввело, батюшка, так конь у них, у злодеев, лишний: два, как и след, верхами, а один-от злодей — одвуконь — другого-ту коня в поводу вел. Для-че им лишний конь? Знамо, не их конек, а из-под того боярского сынка, что они, злодеи, убили в лесу и ограбили: теперича этта я так мекаю, а тады — и невдомек было — украли, думаю, конька, злодеи, да и за рубеж. А дело тут вышло во-како: душегубство, а окаянных-ту злодеев и след, чу, простыл.
Теперь для Нащокина стало несомненным, что то были убийцы его сына, убийцы, подосланные его врагами из Москвы. Ясно, что они следили за ним по пятам, до самого польского рубежа, и тут, совершив свое гнусное злодеяние, перебрались за рубеж, чтоб воротиться в Москву уже другою дорогою. Лошадь убитого они не могли оставить в лесу, а увели ее с собою и, вероятно, продали в каком-нибудь польском местечке.
Нащокин дал старику несколько алтынов и пошел к тому месту леса, где, по его мнению, был убит его сын. Но и там не нашел он никаких следов преступления — ни подозрительной насыпи, ни следов борьбы или насилия.
А лес между тем жил полною жизнью, какою только может жить природа в весеннее время, когда говором и любовным шепотом, кажется, звучит от каждого куста, когда говорят ветви и листья на деревьях и трава с цветами шелестит любовным шепотом. Все так полно жизни, блеска и радости, все дышит любовью и счастьем, которое слышится в этом неумолчном говоре птиц, в этом жужжанье пчел, в этом беззаботном гудении и каком-то детском лепете неуловимых глазом живых тварей, — и среди этой жизни, среди этого блаженства природы — смерть, наглая, ужасающая смерть в самом расцвете молодой жизни!
«И за что, Боже правый! — шептал несчастный старик. — Не за его — за мои прегрешения!»
«За что его, а не меня, Господи!»
Он упал лицом в траву и беззвучно заплакал.
А над ним было такое голубое небо, такое ласковое утреннее солнце.
V. В своей семье
На Москве между тем дела шли своим порядком.
Патриарх Никон, поссорясь с царем, давно сидел безвыездно в Воскресенском монастыре и на все попытки государя примириться с ним отвечал глухим ворчанием[9]. Алексей Михайлович с своей стороны, мешая государственные дела с бездельем, тешил себя тем, что, проживая в селе Коломенском, от скуки каждое утро купал в пруду своих стольников, если кто из них опаздывал к царскому смотру, то есть — к утреннему выходу[10].
Но сегодня почему-то не занимало его это купанье стольников. Он вспоминал о своем бывшем «собинном» друге Никоне, и его грызло сознание, что он был слишком суров с ним. Но и Никон не хотел идти на примирение.
А тут еще это исчезновение молодого Ордина-Нащокина. По его вине он погиб! Каково же должно быть бедному отцу?
«А все я — всему я виной, — грызла ему сердце эта мысль. — От меня все исходит — и горе, и радость… А кому радостно? Больше слез я вижу, чем радостей… Бедный, бедный Афанасий! Не пошли я малого, он бы жив теперь был… А то на! Обласкал своею милостью — и малого не стало»…
В такие грустные минуты Алексей Михайлович любил заходить к своей любимице, к маленькой царевне Софье. Она своими ласками, своим детским щебетаньем развлекала его, отвлекала от дум.
И Алексей Михайлович задумчиво побрел по переходам к светлице своей девочки.
Уже перед дверью светлицы он услыхал ее серебристый смех.
— Блаженни, — тихо, с грустной улыбкой, проговорил он, — их бо есть царствие Божие.
И он тихонько вступил в светлицу. От этого светленького теремка, от всего, что он увидел, так на него и повеяло чистотой детства, невинности, счастьем неведения. Девочка сидела у стола над какой-то книгой и теребила свои пышные, еще не заплетенные волосы. А в сторонке, у окна, сидела ее мамушка и что-то вязала.
— Ах, мамка, как это смешно, как смешно, — повторяла девочка.
— Что смешно, моя птичка? — вдруг услышала она за собою голос отца — и вздрогнула от нечаянности, потому что ноги Алексея Михайловича, обутые в мягкие сафьянные туфли, тихо ступали ко коврам, не делая ни малейшего шуму.