Евгений Богданов - Вьюга
Нет, уж если вернуться, то так, чтобы богач и властолюбец князь московский Телятевский, бывший его хозяин и владыка, затрепетал от страха, услышав имя Ивана.
Много беглых холопов на Руси скрывается по лесам да понизовым донским станицам. Собрать вместе — сила. Да если еще черносошные пахари, да посадские люди, да казаки? Пойдет с ними Иван гулять по боярским усадьбам белой злой метелью, леденя жестокие княжеские душонки. Отплатит за все сполна. Глядишь, одолеет рати Шуйского и даст народу хорошего царя, своего, мужицкого, справедливого…
Он видел — Русь ждет. Она — как омет соломы: кинь клок зажженной пакли — обернется таким пожаром, что не потушишь!
…Стучат костяшками сторожа, забавляясь, как дети малые. Чуть захмелели от выпитого тайно зелена вина.
Забылся в тягостном, бредовом сне узник. Мнится ему, что в небе над ним ярко палит южное солнце. Скрипят тяжелые весла в уключинах галеры, лается, помахивает бичом надсмотрщик, чернобородый мускулистый турок со злыми глазами с красными прожилками в белках. Нестерпимо блестят в солнечных бликах волны. Волны теплого, опалово-зеленого моря…
А воеводе на узника наплевать. В хоромах у Кобелева пир горой. Не уймутся гость и хозяин, пока не упьются в усмерть. Данила Дмитрич угощает московского сотника от всей широкой души своей: Знай наших, каргопольских! И мы — не последняя спица в государстве российском! И каргопольский воевода ни в хлебосольстве, ни в удали не уступит всем прочим.
Сотник Петрищев сидит в красном углу, под божницей с образами и медными складнями. На нем — просторная рубаха с затейливой рязанской вышивкой. Огненно-рыжая борода золотится при свете свечей в шандалах. Рукава сотник засучил до локтей, чтобы сподручней было доставать с блюд закуски.
По правую сторону сотника — хозяин, тоже по-домашнему, в рубахе беленого полотна. Ульяна — веселая, румяная — в дальнем конце стола, напротив сотника. Не устает подавать мужчинам то одно, то другое кушанье. Когда уж Петрищев испробовал, кажется, все, что было на столе, и почувствовал немалую тяжесть в животе, взгляд его упал на штоф зеленого стекла, наполненного чем-то непонятным.
— Что это, хозяюшка? — спросил он, указав на штоф.
— А это рыжики. Неужто я тебя, гостенек дорогой, и не попотчевала ими? Ох, растяпа! Забывчива стала.
Она торопливо схватила штоф и стала его трясти над глиняной глазированной тарелкой. Из горлышка посыпались мелкие, словно пуговки, и красные, как сотникова борода, рыжики.
Сотник потянулся вилкой к тарелке. Хозяин удержал его:
— Рыжички, дорогой гостенек, идут только со стопкой, и не с малой, а с большой. Нуко-ся!
У воеводы, когда выпили, занялся дух, и он поспешил хлебнуть квасу. А гость, отведав рыжиков, помотал от удовольствия головой, придвинул тарелку к самому носу и набросился на каргопольское лесное диво. И после мясного, рыбного, медовых пряников да масленых колобов пошли у него без задержки в утробу и рыжики. Сотник ел и жмурился от удовольствия:
— Мм-м-м… вот так харч! Вот так скус! На Москве не едал таких!
— Такие только в наших сосняках после дождя вылупливаются, — певуче тянула хозяйка, щуря, словно сытая кошка, хмельные глаза на гостя.
Воевода обернулся к двери, хлопнул в ладоши. Появился заспанный Молчан. Данила Дмитрич подал ему стопку вина, кусок пирога. Молчан выпил, крякнул.
— Кличь песельниц! — приказал воевода.
— А не поздно ли? Уж спят, поди, девки!
— Кличь. Буди всех!
Молчан ушел.
Хозяйка отправилась на кухню и велела Марфушке, сидевшей за прялкой, принести из подклета холодного квасу, а после вернулась к столу и полюбопытствовала:
— А ты, гостенек, жонку имеешь ли? И есть ли робята?
— Есть и жонка, и робята, — ответил Петрищев. — Оженил меня батюшка рано, еще и осьмнадцати годков не было.
Петрищев икнул, погладил себя по тугому животу и посмотрел на хозяина. Тот чуть-чуть покачивался на стуле.
— Огруз маленько, — оправдывался воевода, заметив взгляд гостя. — Ништо, пройдет. Холодного квасу изопью — пройдет.
— Хочу молвить тебе слово тайное, — признался сотник в приливе пьяной откровенности.
Воевода махнул рукой жене:
— Поди, изладь постели.
Ульяна ушла. Воевода придвинулся вплотную к гостю, приготовился слушать.
V
— Ш-ш-ш — шуршали на улице сухие снега. Перекати-полем метались они в потемках над стылой землей. Наружный караул возле съезжей не выдержал, покинул на какое-то время пост. Неуклюжие в овчинных тулупах, стрельцы, будто вывалянные в снегу, зашли в сенцы, в заветерье. Тут потише.
На воротней башне стоял опять Косой. В слуховое оконце врывался ветер со снегом, который залеплял стрельцу глаза, леденил щеки. Косому надоело пялить глаза во тьму. Ворота заперты крепко-накрепко, вокруг стен ни одной живой души. Стрелец поднял клок пакли и заткнул им оконце. Стало темно, как в чулане, и тихо. Косой сел было на чурбан вздремнуть, но пакля вылетела из оконца, будто кто ее вытолкнул. Как ядро из пушки, снежный клубок ударил в лицо. У Косого занялся дух. Чертыхаясь, он нашарил под ногами затычку и стал снова заделывать оконце. Успокоился, сел в обнимку с бердышом. Хорошо теперича дома, — думал он. — Ониська, жонка, и все пятеро чад забрались на теплую печь, укрылись шубными лопотинами и спят себе. А ты сиди тут, яко узник в темнице… Собачья служба!
Болотников очнулся, почувствовав как коченеют руки и ноги, встал, сунул руки в рукава и заходил по коморе, звеня цепью.
Стрелец, услышав шум, заглянул в окошко, посветил фонарем и встретился взглядом с узником. Тот смотрел не мигая, с неприязнью, хмуро.
— Почему не топите печь? Дров жалко? — спросил Болотников.
— А тута тебе не боярские палаты, чтобы жарить печи, — стрелец попался сварливый, злой. Он и сам порядком зазяб, но возиться с печью ему было лень. — Звончей греми железами — теплей будет!
Иван Исаевич отвернулся, подумал: Хоть бы соломы добавили! Проклятое отродье! Жалеют солому или умыслили меня холодом сморить?
Мерзко, знобко, голодно. Шумит в голове, все тело ломит. Болотников быстрее заходил по коморе, задвигал руками, заповодил плечами. Кровь заструилась лучше, немного согрелся.
Что ждет его? Казнят? Бросят в монастырский застенок навечно?
Ничего не говорят.
Воевода молчит, только враждебно щурит свои нахальные глазищи. Московский сотник носа не кажет. Верно, уехал.
Здесь, видать, долго не продержат. Либо увезут, упрячут подальше, либо… Иван Исаевич не мог примириться с мыслью о близкой смерти. Не то чтобы боялся, нет! Не хотелось погибать в неволе. Душа тосковала по делу, по свободе. Пасть в ратном: бою — святое дело. А так… зазря…
Может быть, завтра потащат к виселице либо на плаху… И никто не знает, что он здесь сидит. И он не знает, куда привезли, что это за место такое лютое, полуночное, вьюжное… И стрельцы неповоротливы, языки суконны, мозги бараньи. Не то, что московские, бойкие. Глушь, видно… Далекая, беспросветная глушь…
Как отсюда вырваться? Вернуться бы в леса под Рязань, собрать уцелевших друзей-товарищей, копить силы, оружие.
Один раз не удалось скинуть Шуйского — в другой надо попытать ратного счастья. Опыт приходит не только с победой, а и с поражением. Видней становятся просчеты да промашки.
А были ли они? И в них ли дело? Может, еще не созрела Русь для того, чтобы скинуть боярское ярмо?
Снова вспоминается: летит он на белом коне Турке впереди тысячеликой своей рати на стрелецкие ряды, высланные царем под Кромы. Слева в обход идут, вырвавшись из леса, конники Илейки Муромца, справа — Истомы Пашкова. А позади бегут пешие воины — холопы, черносошные, казаки. Блестят тысячи копий, сабель, колышутся рогатины, вилы, самодельные пики, трезубцы, фузейные стволы…
Болотников врубился в стрелецкие ряды. Сверкает острый хорезмский клинок, добытый в бою. Чувствует Иван Исаевич силу в себе неодолимую, крушит царевых приспешников.
Налетели конники войска Болотникова, и стрельцы дрогнули, смешались, рассыпались по полю, показав спины.
Белый Турка мелькал после под Калугой, на вытоптанных полях у реки Лопасни, рвался на нем Болотников к Москве. Она была уж близко, казалось, вот-вот влетит его аргамак через ворота в Кремль…
И тут — измена. Прокопка Ляпунов да Истома Пашков почуяли силу на стороне царя и перекинулись к нему. И другие тульские да рязанские дворянишки стали посматривать в сторону.
Зачем тогда шли к нему? Хотели власти? Думали насолить Шуйскому? А потом спохватились, смекнули, что полетят их головы с плеч, и пошли к царю с повинной.
Их горстка против всего войска Болотникова — капля в море-океане. А все ж таки неприятно… Измена всегда точит сердце, как червь, как змея ядовитая.
В ноябре на правом берегу Москвы-реки белый аргамак споткнулся, тяжело раненный в шею сабельным ударом, и Иван Исаевич пересел на каурого дончака. И тогда Истома Пашков повел свой отряд против Болотникова.