Борис Хотимский - Витязь на распутье
— Выдержка, товарищи, революционная выдержка!
Из первой шеренги вышли трое — один посередине с наганом, двое по бокам с винтовками наперевес — и направились к городовому:
— Сдавай оружие!
Карасев как окаменел. Подкрученные усы бурели на побледневшей физиономии. Так и не шевельнулся, пока снимали с него портупеи, отстегивали шашку и — заодно уж! — сорвали погоны и награды, бросив их небрежно под ноги, на истоптанный снег.
В окне полицейского управления тем временем открылась форточка, оттуда потянуло белым паром. За побеленными морозом стеклами не видать было, есть ли там кто внутри. Но не сама же форточка открылась.
— Эй, там! — крикнули из колонны. — Сдавайтесь!
Никакого отклика.
— Сдаетесь или нет? Последний раз спрашиваем!
Молчание.
— Слушай команду, товарищи! Приготовиться к штурму!
И тогда из форточки раздались голоса:
— Сдаемся!
— Сдаемся!
— Сдаемся! Сейчас все выйдем…
Двери парадного растворились. Первым в них показался уездный исправник Цветков — собственной персоной. За ним — околоточный надзиратель Зубков, следом — городовые, стражники…
— Господа! — заявил с порога исправник. — Мы верно служили царю и отечеству. Мы готовы так же верно служить народу и отечеству. Мы приветствуем демократическую революцию и примыкаем к народу.
— Оружие сдавайте!
— Извольте, господа, извольте…
Все оружие подольской полиции было тотчас сдано рабочим. Беспрекословно. Без единого выстрела.
У Иосифа отлегло. Неудержимо захотелось сделать что-нибудь этакое, озорное. Незамедлительно! Умял в ладонях плотный снежок, швыркнул в свисающую с карниза сосульку — попал, сшиб.
— Мальчишка! — засмеялся Чижов и — чего от него уж никто не ожидал — запустил снежком в Иосифа…
Над Подольском, над Москвой, над Петроградом, над вознесшимися к небу дворцами и храмами, над вросшими в землю избами и хатами, над зарывшимися в землю дивизиями, над всею необъятною Российской империей ветер — пока еще студеный, но все-таки уже весенний — разносил, вперемешку с последними снегами, нечто прежде неслыханное:
«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, господу богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца.
Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно с славными нашими союзниками может окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России сочли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и в согласии с Государственной думой признали мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть…
Да поможет господь бог России.
Николай.2-го марта 1917 года, 15 часа, в гор. Пскове.
Скрепил министр императорского двора Фредерикс».
— Бо-оже, от царя храни-и!
— Не кощунствуй, дур-рак! В зубы дам!
— А пошел ты…
6. КАРЬЕРА МУРАВЬЕВА
Оно конечно, плох тот солдат, который не мечтает стать маршалом. Иные, бывало, все же умудрялись пройти долгий и нелегкий путь от солдата до маршала. Известно также, что «маленький капрал» скакнул — с непревзойденной скоростью и дерзостью — в великие императоры. Такое, согласитесь, не часто случается.
Что же касается капитана Муравьева, то в императоры он покамест не торопился. Тем паче, что столь высокий титул в России только что был… ну, мягко говоря, упразднен. И все же… А складывалась карьера Михаила Артемьевича Муравьева поначалу хотя и не как у большинства, но как у многих.
Он не принадлежал ни к одной из ветвей многовекового родословного древа дворян Муравьевых, давших российской истории немало представителей, одни из которых прославились верноподданнейшими чувствами, а другие, напротив, делами крамольными. Выходец из крестьян Костромской губернии, Михаил Артемьевич стремился во что бы то ни стало вырваться из своего круга, пробиться в «верха». Удалось поступить в духовную семинарию. Окончил ее успешно, однако какого-либо призвания к миссии священнослужителя в себе не ощутил — влекло иное, мирское, суетное. Вместо рясы надел мундир с погонами и за год до начала нового, двадцатого века вышел из стен Казанского юнкерского училища — теперь не серым крестьянским сыном, а блестящим представителем офицерского состава. Позднее — после службы в 1-м пехотном Невском полку — он вернется в знакомые стены родного училища уже в должности курсового офицера.
Двадцати четырех лет от роду Муравьев принимает первое боевое крещение на сопках далекой Маньчжурии, проявляет себя не трусом и спустя несколько лет попадает на германский фронт уже бывалым, обстрелянным. Фуражка набекрень, грудь в боевых наградах, румяные щеки выбриты, усики подстрижены, темные глаза сверкают отвагой — за таким «отцом-командиром» солдаты пойдут без опаски. Дамы млели, заглядываясь на «душку-военного». Мальчишки пытались подражать его походке и жестам. Господа офицеры отдавали должное доблестям бравого капитана Муравьева и принимали к сведению исключительную вспыльчивость его характера, подозревая в ней проявление столь нередкой на Руси примеси южных кровей, но многое прощали, поскольку забияка был отходчив и умел грубоватой армейской шуткой внезапно разрядить им же только что накаленную атмосферу.
Таким и застал нашего капитана год семнадцатый. Что и говорить, не все русские офицеры одинаково восприняли происходящее. Ну, а Муравьев?
Живым и гибким рассудком, всей своею темпераментной душой он, удивляя многих однополчан, принял революцию не только безболезненно, но даже, можно сказать, с энтузиазмом. Что тут сыграло роль? Подсознательное ли влечение к новым веяниям, осознанное ли упование на открывшиеся возможности проявить себя и выдвинуться в изменившихся обстоятельствах? Пожалуй, и то и другое. Сам Муравьев не утомлял себя чрезмерно подобными вопросами. Не было времени для самоанализа и рассуждений, настала пора решительных действий, и упустить такой момент было бы, с его точки зрения, попросту непростительно.
Он только успел подумать о том, что если капитан Бонапарт в переломном и решающем для себя тысяча семьсот девяносто третьем году предавался бесплодным переживаниям, сомнениям и колебаниям, он не взял бы Тулона и не был бы тут же произведен в генералы. И более столетия спустя никто, в том числе и капитан Муравьев, не вспоминал бы о Наполеоне-генерале, Наполеоне — первом консуле, Наполеоне-императоре…
Теперь солдаты не столько воевали, сколько митинговали. Капитан Муравьев — всегда с ними. Сегодня капитан, а завтра — кто ведает?.. Революции нуждаются в полководцах и рождают полководцев. А полководец без войска, как известно, пустое место, дырка от бублика. Значит, надо быть заодно с солдатами. Но разумеется, без панибратства.
— Солдаты! — обращался он к ним. — Вы меня знаете, и я вас знаю. Вы храбро шли на смерть, когда я вынужден был посылать вас навстречу смерти. Посылать и вести! Да, вы знаете, ваш капитан сам шел вместе с вами и не прятался за ваши спины. А сегодня всем нам засветил пробившийся сквозь мглу порохового дыма яркий луч великого солнца свободы. Наши души переполнены, ищут выхода в горячем, идущем от сердца слове. Никто не имеет права, никто не смеет лишать солдатскую душу голоса. Да здравствует право голоса! Пусть каждый говорит так же смело, как смело шел он в штыковые атаки.
Солдаты говорили. Впервые в истории русской армии говорили вволю, без опаски. Неумело и яростно. И капитан Муравьев не оставался в стороне от разговора.
— Люди от пули гибнут, — гудел неторопливым шмелем сумрачный бородач в потертой папахе. — А кони с голодухи дохнут. На дохлых конях снарядов не подвезешь. А нету подвоза снарядов, то нечем заряжать орудия. Вот отчего молчит артиллерия. И мы, пехота, идем на немца без артиллерии. Идем не на выбритые позиции противника, а на собственную верную погибель. Одно остается — заройся в землю, как крот…
— Не только от немца гибнем, братцы! Вши нас губят, совсем заели. Не только у коней ребра торчат. Мы вроде тоже жирков не нагуляли. Два фунта хлеба и то не каждый день, и то с соломой…
— А откуда хлебу взяться, ежели сеять его и нечем и некому? Из дому вон пишут, мужиков на селе вовсе не осталось. Три года толчемся здесь, конца-краю не видать…
— По домам пора! Землю поделим да засеем, тогда и хлеб на Руси будет.