Анатолий Азольский - Полковник Ростов
До Бамберга далеко еще, а гарь Гамбурга все еще носится в воздухе, распятый и разгромленный город напоминает о себе; там, в Гамбурге, стал он очевидцем горькой и жалостливой сценки, пять минут пронаблюдал за очередью к солдатской полевой кухне, кормившей людей без крова и пищи, надзор строгий, уполномоченная партии не позволяла повару отливать в котелок больше одного черпака; никто уже не вел списков погибших, чем и пользовались, кое-кто намеренно неторопливой походкой удалялся, прятался в развалинах, быстренько опрокидывал баланду в себя, кусочком хлеба протирал стенки котелка, собирая для рта последние капли жира, затем тряпицей уничтожал все следы баланды и смирнехонько становился в очередь, издеваясь над исконным немецким порядком… «Пора кончать войну! — подвел итог Ростов, чтобы тут же напугаться: — А после войны — что?» И мог бы повторить этот вывод, почти заклинание, не вслух, конечно, ибо в «майбах» попросилась бабушка с внуком, в Эрфурт ехали, автобусы ходят непонятно как, вокзалы сожжены, станции обезлюдели. Отказать Ростов не мог, мальчика посадил рядом, бабушка сзади рассыпалась в благодарностях, причем оказалась не бабушкой, а матерью: в это лихое время женщины Германии стремительно старели или неумело изображали цветущую молодость; мамаша еще и до краев переполнялась вымученной верой в грядущую победу, понимая, конечно, что всех немцев и немок ждет поражение, какого Германия не знала еще с тех времен, когда она стала называться Германией. Тридцать лет с чем-то, активистка в прошлом, мальчику же на вид не больше пяти, ничего еще не осознает, но все впитывает, принимает, копит ощущения, — мальчик как бы вне мыслей, слепо бродящих в его чуткой головушке. Скудные пожитки свои обхватил ручонками, держит на коленках, глаза с любопытством пожирают пролетающие мимо дома, леса, повозки, все запомнит маленький человечек, повзрослеет и начнет сортировать впечатления, которые будут подпираться утробными озарениями; наверное, в чреве матери донеслись до него урчания танков, пересекающих польскую границу, рев «штукас», рассыпавших бомбы над Варшавой; а когда он, заточенный, выпростался из живота матери, то не мог тогда не слышать речей о разгроме Франции, заклятого врага, которому фюрер отомстил за прошлое поражение, загнал лягушатников в тот самый вагон, где несчастная Германия униженно подписывала уничтожающий ее акт капитуляции; как и родители, он впал тогда в оцепенение, потому что народ никак не хотел верить в победу: какие проклятия ни слал фюрер на головы французов, взятие им Парижа немецкая душа отрицала, страшилась признать и осознать, кайзеру дозволено такое, Гинденбургу, но не канцлеру, и лишь триумфальный проезд фюрера через Берлин 6 июля 1940 года, когда он вернулся с Западного фронта, убедил всех: Победа! Победа! И ликование, долетавшее до колыбели, возвышающий душу Бранденбургский марш разлеплял веки младенца, восторг, заливавший всю Германию, приглушал боли от зубиков, пробивавших себе дорогу через десны, и еще не все зубы показались, когда вновь «штукас» пересекли очередную границу, отец годовалого мальчика простился с Югославией, побыл в Гамбурге у его матери, ныне сидящей сзади, и приступил к завоеванию пространства на диком Востоке. Мальчик теребил мать, повисал на ее юбке, требовал отца — и мольбы его услышались Всевышним, тот поранил завоевателя осколком и определил его в госпиталь, дал отпуск; повторная медкомиссия вновь разлучила отца и сына, унтер-офицер, признанный ограниченно годным, защищал рубежи отечества под Лембергом, в каком-то тыловом батальоне (большего мать мальчика не знала), втянутый в бои с партизанами, и чем бои кончатся и для чего затевались — мальчик узнает много позже, повзрослев, осмыслив яркие, как новогодние игрушки, впечатления, а те, что уже отложились, прожевались и переварились, — эти выразились звонким признанием:
— Я буду пожарником! — И полковник не мог не вспомнить: нынешняя война начиналась с заливания очагов пожара, неминуемо возникших бы из-за Саара, Австрии и Судетов.
А что вспомнит мальчик в возрасте полковника Ростова? Какой покажется ему Германия с вершины в тридцать восемь лет? Что расскажет он внуку своей матери, то есть своему сыну? Войны, знать, не будет еще лет пятьдесят, и каково смотреть на танки и «летающие крепости» из тиши и глади новогерманского быта? Того, где мальчик будет полноправным бюргером, или, может быть, прошлое для него вспомнится брикетом мороженого, каким угостил его незнакомый дядя в военной форме за рулем автомобиля, остановившись у пока не разрушенного дома и купив у ничего не боящейся мороженщицы вкусное, сладкое, тающее во рту лакомство? И то хорошо, что это вспомнит. А мамаша по-партийному вознесла руку…
Чем ближе Бавария, тем чаще мелькали придорожные распятия, Георгий Победоносец поражал копьем какую-то гадину, святой Михаил помогал ему; патриотический порыв населения нашел выход в намалеванном заклятье, по забору протянулся лозунг: «Русские сюда не дойдут!» Видимо, до Берлина им разрешили доходить, а Мюнхен и Нюрнберг дарили американцам, которые не скупились на бомбы. Бамберг авиация не трогала — к великому счастью жителей и самой графини Нины фон Штауффенберг; дважды уже Ростов навещал дом ее на Шютценштрассе, она ему и похвалилась городом, погордилась четырехбашенным собором, Старой ратушей и многими, делающими немцам честь строениями, одна резиденция князя-епископа чего стоила; всего не осмотришь, времени всегда мало, но сегодня, пожалуй, можно выкроить часов пять или чуть больше… К дому Нины он подъехал с запада и в нерешительности остановился, впервые подумалось, что подарок, тот, который припасен Нине, может вызвать у нее чувства неприятные; баварка по воспитанию, франконка, если такое слово употребимо, строжайших вкусов дама — и вдруг полотно импрессиониста, не подделка, кстати, настоящий шедевр, приобретенный в Париже через испытанного и верного спекулянта, бесценное полотно, за которым гонялись молодчики из люфтваффе, чтоб преподнести его своему Герману; страховки ради пришлось запастись дарственной от владельца галереи, но тактично ли показывать ее Нине?.. Сама графиня должна быть дома, он звонил ей из Эрфурта; Клаус, сказала она, обещал заехать, как всегда в конце недели, из чего следовало: сегодня, то есть 3 июля, в понедельник, его в Бамберге не жди. Сезанн же лежал в непотребной близости к пище земной, под ящиком с консервами; плоский деревянный контейнер предохранял сокровище от ударов и потрясений, Ростов достал его после длительных раздумий, но заходить к графине не решался: с шедевром импрессионизма шутки плохи, что ему не раз внушала еще Аннелора, сама грешившая этим извращением, хотя, как сказать… С одной стороны, Сезанн подпадал под типичный образец «дегенеративного искусства», и всю мазню под француза выметали из музеев, продавали за рубежом или упрятывали в запасники. Но, с другой, начальникам опротивели изображения грудастых, плодовитых немецких женщин да мускулистых парней, преданных косе, плугу, серпу и молоту, начальники искали нечто, их душу услаждающее, и почти всегда находили, на стенах всех богатых домов Гамбурга, — помнил Ростов, — картины вырожденцев, а в Берлине прославлялся немецкий импрессионизм.
Решился все-таки, вошел. Здесь все было просто и изысканно, это был дом, где на видном месте не почетная пивная кружка, а томик Стефана Георге или Шиллера. Ростов, целуя руку Нины, ощутил запах цветов и чего-то детского, спросил о самом младшем ребенке, о Валерии, девочке болезненной, и Нина рассмеялась, а потом горестно и понимающе умолкла, поняв, что так ничего Ростову не известно про Аннелору. И приятную новость выложила: Клаус здесь, сейчас придет, позавчера он стал полковником и назначен начальником штаба армии резерва, что ему предрекалось. А дети у бабушки, там безопаснее, англичане дурно, очень дурно ведут себя, неужели не знают о творении Рименшнайдера, о вырезанной им надгробной плите, под которой император Генрих II, императрица Кунигунда, — ведь уже три бомбы падали вблизи собора!
Окна гостиной выходили на Шютценштрассе, доносились шаги прохожих, и наконец раздался голос друга Клауса; один и тот же метроном давно уже отсчитывал им секунды, и, услышав Клауса, Ростов горестно осознал вдруг: вот замрет метроном этот, никому не слышный, и уйдут из жизни они оба. А голос звучал все ближе, ему вторил другой, Клаус говорил с кем-то, говорил, судя по тону, как с равным себе по званию — с полковником, если не с генералом, какая-то сугубо серьезная тема обсуждалась, но с шутливым подтекстом, и наконец они вошли — Клаус и его собеседник, оказавшийся солдатом, который помог ему донести до дома где-то добытого гуся, вертлявая голова того высовывалась из двухручковой корзины. С едой в Германии, — еще в Гамбурге понял Ростов, — стало совсем плохо, люди на клумбах выращивали картофель и морковку, заводили мелкую живность, графиня могла надеяться только на родню и сына, который проявлял порою полную житейскую несостоятельность. Солдат козырнул, Нина отпустила его, и друзья обнялись — граф Гёц фон Ростов и граф Клаус Филипп Мария Шенк фон Штауффенберг, полковник, начальник штаба резервной армии, никогда, насколько знал Ростов, не кичившийся званиями, должностями, чрезвычайно редко прибегавший к фамильярностям и славный тем, что простоту ставил выше благородства.