Владимир КОРОТКЕВИЧ - Колосья под серпом твоим
III
В Когутовой хате вечеряли. Поздно вернулись с поля, и потому приходилось есть при свете. На столе трепетал в каганце огонек. Возле печки, где копалась Марыля, горела над корытцем зажатая в лучник лучина. При этом свете Марылино лицо, еще не старое, но изрезанное глубокими тенями, казалось таинственным и недобрым.
В переднем углу, под закуренным Юрием и божьей матерью – только и остались от них одни глаза, – сидел дед. Рядом с ним Михал Когут, плотный, с легкой сединой в золотистых взлохмаченных волосах. С наслаждением черпал квас,[5] нес его ко рту над праснаком.[6] Проголодался человек. Слева от него спешил поесть старший, семнадцатилетний сын Стафан. Этот успел еще до ужина прифрантиться, намазать дегтем отцовы сапоги и даже новую красную ленточку приладить к вороту сорочки. Парня время было женить.
Михал глядел на него с улыбкой, но молчал. А дед конечно же не мог удержаться:
– Черта сводного себе ищешь?
Стафан молчал.
– Торопись, брат, – не унимался старик, – там тебя Марта возле Антонова гумна ждет. Круг ногами вытоптала.
Вздохнул, положил ложку – ел по-стариковски мало.
– Что вы, дедуля! – буркнул Стафан. – Разве я что?
– А я разве что? Я ничего. Я и говорю: девка… как вот наша лавка. Хоть садись, хоть танцуй, хоть кирпич накладывай… Век служить будет. А утром на покосе, как только отец отвернется, ты голову в кусты – и дремать. На ногах. Как конь.
– Ну вас, – сказал Стафан, положил ложку и встал.
– Поди, поди, – сказал второй Михалов сын, пятнадцатилетний Кондрат. – Что-то поздненько твоя кошка Марта мартует.
Стафан фыркнул и пошел.
– Теперь до утра не жди, – сказал отец. – А ты, Кондрат, не цепляйся к нему. Сам еще хуже. А он парень смирный.
– Почему это я хуже? – улыбнулся Кондрат.
– По носу видно.
Кондрат и Андрей были близнецы. И если уж все Когуты были похожи, так этих, наверно, и сама мать путала. Так оно в детстве и случалось. Дурачился Кондрат, а подзатыльники получал Андрей, и наоборот. Лишь потом, когда Кондрату было восемь лет, появилась у него примета – полукруглый белый шрам на лбу: пометил копытом жеребенок. Но, кроме внешнего сходства, ничего общего у них не было. На Кондрате шкура горела. Такой уж сорвиголова: драться так драться, танцевать так танцевать. С утра до вечера всюду слышались его смех и шутки. А в светло-синих глазах искрилось такое нескрываемое и потому неопасное лукавство, что девушки даже теперь, хотя ему было только пятнадцать лет, заглядывались на него. Андрей был совсем иным. То же, кажется, лицо, и все же не то. Глаза темнее, чем у Кондрата, – видимо, потому, что ресницы всегда скромно опущены. На губах несмелая улыбка. Голова наклонена немножко набок, как цветок весеннего «сна». Слова клещами не вытянешь. Но зато с первого раза запомнит и пропоет услышанную на ярмарке или где-нибудь на мельнице песню. И споет так, что вспомнит молодость самая старая бабка.
Марыля как раз поставила на стол «гущу наливанную» – пшеничную кашу с молоком, – когда в хату зашел Павел.
– Как там Алесь? – спросил дед.
– Поднялся уже от груши на стежку. Идет сюда, – буркнул Павел. – До завтра подождать с песней не могли. Обидели парня.
– Ну и дурак, – сказал дед. – Может, сегодняшний вечер тебя от обиды спасет через пять лет. Ты не забывай – он твой будущий хозяин. Пан.
– Не будет он паном, – упрямо сказал Павел, – я знаю.
– А и глупые же вы все, – подала голос от печки Марыля. – Садись-ка ты лучше, Павел.
– Не сяду, – сказал Павел. – Я Алеся подожду.
– Подожди! – Мать выглянула в окно. – Вон идет уже твой Алесь.
Все умолкли. Алесь вошел в хату, внешне спокойный. И сразу Андрей выжал из себя:
– Мы уже… думали…
Взглянул на Алеся, подвинулся, освободил место между собой и Павлом. Подал ему праснак.
Алесь сел. Андрей пододвинул ему ложку, улыбнулся.
В Андрее вообще было много женского. Виноватая улыбка, огромные васильковые глаза, робость движений. Марыля всегда говорила: «Девочка была бы, да петух закукарекал, когда наступили роды».
– Ешь, – сказал Андрей, словно пропел.
И Алесь взялся за еду. Проголодался он изрядно. Все же в хате царила неловкость, и развеял ее, как всегда, Кондрат.
Курта уселась возле него, угодливо глядя ему в глаза. Даже взвизгнула – то ли от боли, то ли просила есть.
– Иди, иди, – сказал Кондрат важно, – бог подаст.
– Зачем ты ее? – укорил Андрей и бросил собаке кусок праснака.
– Поскупился, – сказал Кондрат. – Все вы, певуны, такие. Что поп, что ты.
Обмакнул свой кусок в молоко и дал суке. Та стала есть, прижав уши к круглой, как арбуз, голове.
– Сегодня смехота была, – начал Кондрат. – Звончикову хату вода все еще окружает. Так они челн приспособили. Даже в кусты по нужде на нем плавают. Я коня повел поить. Гляжу, а Звончикова старуха выходит из хаты, прямо в челн – и начинает править к кустарнику. А ветер встречный, сильный. Горевала она, горевала. Потом, гляжу, постояла с минуту в челне и начала толкать назад.
– Иди ты, – со смехом отмахнулась Марыля. – Врешь ты все.
Алесь тоже засмеялся, но сидеть вот так в последний раз за их столом было тяжело.
Последний раз каганец, последняя лучина, последняя добрая улыбка на лице Марыли.
– Подкрепляйтесь, – сказала Марыля, ставя ему и Павлюку миску кулаги.[7] – Сегодня в ночное поедете.
И потому, что и ночное было в последний раз, Алесь проглотил трудный ком.
Кондрат решил спасать положение и сказал первое, что пришло в голову:
– Кулага эта… цветом, как медведь на…
И сразу о его лоб звонко стукнула дедова ложка.
– Приятного аппетита, – сказал Кондрат, потирая лоб.
Тут засмеялся даже дед. И все засмеялись. И Алесь громче всех. И сразу же из его глаз брызнули слезы. Вытирая их, он сказал глухо:
– Неужели вы хотите меня отдать, батька Михал? Или, может, вам действительно трудно, а покормное и дядьковое, пока не отдадите меня, не полагается?
Михал поднялся и положил руку ему на голову.
– Гори оно огнем и дядьковое то, и покормное. – И, махнув рукой, пошел к двери.
Алесь обратился к единственному, кто еще оставался, – к деду:
– Я не хочу туда.
– Ну и что? – жестко сказал дед. – Мужиком будешь? Нет, брат, от этого нам пользы мало. Да и тебе. Ты лучше добрым ко всем будь, хлопчик.
Марыля подошла к Алесю:
– Ну, оставь… Чего уж… Родители все же они… А к нам ты приезжать будешь… Будете с Павлючком рыбу ловить…
– Хватит, – вдруг подал голос неразговорчивый Андрей. – Ему от ваших слов еще больше плакать хочется. Пусть он лучше с Павлом в ночное едет.
Повернул Алеся к себе, взглянул на него:
– А хочешь, и я с вами поеду?
– На чем это ты поедешь? – спросил дед. – На палке верхом?
– Зачем? Я у Кахнов коня возьму. Им еще лучше, не надо будет Петрусю ехать.
– Конечно, пусть возьмет, – сказал Кондрат. – Пожалуй, и я поеду. Все одно ведь и кобылу Кахнову придется брать.
– Добре – вздохнул Алесь. – Поедем тогда уж.
Он понял наконец, что все его просьбы напрасны, что ничего уже не изменишь и завтра ему придется оставить эту хату.
…Они выехали со двора, когда дед уже взобрался на печь, а Михал пошел спать на сеновал. Одна Марыля темной высокой тенью стояла у ворот, словно провожала хлопцев бог весть в какую дорогу.
Впереди ехал на мышастом Кахновом коне Андрей. За ним на половой Кахновой кобылке как-то боком залихватски трусил Кондрат. Кобылка порой, словно чувствуя влажный аромат далеких лугов, громко фыркала.
За старшими братьями ехали рядом, нога к ноге, Павел и Алесь. Павел – на полово-пестром жеребчике, Алесь – на спокойной белой кобыле. Конские копыта с мягким хлюпаньем погружались в теплую уличную пыль.
Деревня уже засыпала. Редко-редко в каком окне светил, словно умирал, красный огонек. В похолодевшем воздухе резко звучал далеко собачий лай. Из дубовых крон на кладбище порой доносился еле слышный крик древесного лягушонка-квакши.
Ребята ехали, подложив под себя кожухи и сермяги. В прозрачно-синем небе горела на западе Венера, переливалась, словно студеная капля.
И Алесь широко раскрытыми глазами смотрел на все это, будто с завтрашнего утра ему доведется жить совсем под другим небом, без этой Вечерницы, без этих скупых полуночных созвездий, без грустных одиноких Стожар, которые тесно столпились, чтоб поговорить о делах небесных и земных.
Темные стрехи остались позади. Копыта лошадей зачавкали – табунок переходил через влажный луговой клин возле заводи. Дохнул холодноватый ветерок с Днепра, и начали приближаться круглые, как стога, шапки кустарников.
Кони спустились с откоса и по колено вошли в воду, она заколыхалась, пошла кругами, и звезды от этого задрожали и сделались очень большими.