Аркадий Савеличев - Савва Морозов: Смерть во спасение
— Готово, родитель. Мне некогда ждать.
— Ах, некогда! Ах ты сукин сын!
Под крик рванувшейся было в зал супруги Тимофей Саввич опустил витую сыромять на наглую сыновнюю задницу.
— Им, видите ли, некогда! Им недосуг! Прочь, защитница непотребная, — маленько сбился он с удара, кнутом же отгоняя жену. — А у меня, значит, есть время. Я в Думу не поехал, я на фабрику не заглянул, я в банке своем векселя в просрочку пускаю, потому что в помин держу наказ своего родителя, секи своих, чтобы чужие боялись, видишь, родитель, помню твою науку, хоть сам ты и неграмотен был.
С каждым придыханием Тимофей Саввич, неистовый мануфактур-советник, посылал на сыновнюю задницу все новые и новые советы, так что уже и кровь из‑под кучерского кнута начала прыскать. А сын лежал, как каменный, зажав в зубах подол сорочки.
— Родитель мой до девяноста годков богатство для тебя собирал, сукино ты отродье, что жрать будешь после моей смерти, он‑то в лаптях в Москву пришел, а ты на рысаках по трактирам разъезжаешь, надо покрепче тебе дедову науку в дурной зад вколотить.
А куда уж крепче‑то? Спина красным запенилась. Едва ли теперь что и видел перед собой оскорбленный в лучших своих помыслах мануфактур-советник. У него такая же кровавая ярь в глазах стояла. Не чувствовал даже, что на руке у него висит, забыв страх, жена; не слышал, что она одно повторяет:
— Тимоша. Тимоша. ведь запорешь. он ведь весь в деда, не покорится.
Тимофей Саввич опомнился, швырнул жену на окровавленную спину сына, сапогом переломил кнутовище и с опущенной головой потопал в третью дверь, на мужскую половину.
Сын самостоятельно подняться не смог. Прибежавший Данилка и слуги перенесли его в свою комнату. Матери две недели пришлось лить слезы поверх докторских примочек.
Времени было вполне достаточно, чтобы осмыслить отцовскую науку и всерьез подумать о деде, которого Савва искренне уважал за его нечеловеческое трудолюбие.
А когда, наконец, поднялся, делать в Москве все равно было нечего. Университет закрыли. Надолго ли — никто не знал.
Он решил уехать туда, где в старинном объятии сошлись реки Клязьма и Киржач. Как владимирская баба с киржацким мужиком. Там его на свет породили, там был корень всего морозовского рода. И первостатейного купца и мануфактур-советника, и непокорного студиоза.
Лови, брат, рыбку и вспоминай, что с этой рыбки все морозовские миллионы начинались. Может, будешь умнее, может, нет — кто знает. Но все‑таки погрейся на клязьминском песочке, посвети поротой задницей на тамошнем солнышке.
Ей-богу, студиоз, не помешает.
Глава 2. Родоначальник
Река Киржач испокон веков была рекой беспутной. Мало сказать, разгульная, так еще и насмешливая. Известно, если два брата — так старший да младший: большак да младшак. У Киржача не то: главное русло прозвано Малым Киржачом, а побочный недоносок — Большим Киржачом. Один гонит родниковую кровь, другой болотную гниль. Мол, дальше все уравняется. И правда уравнивалось. К низовью, к матушке — Клязьме, где в достославные века и Великое княжество Владимирское стояло, единый Киржач скатывался чистейшей родниковой слезой. Такой, что лещи произрастали в лопату- хлебницу, налимы в косу сенокосную, а щуки в оглоблю стоеросовую. Страсть, какая щука водилась в слиянии Клязьмы и Киржача!
Ну, и мужики были соответственны: по морозу без портков за девками бегали. Баньки угретые под скатом у реки, само собой, не забывались. С печки да в баньку со вчерашнего еще горяченькую — так вот и буровили сугробы. Само собой, и прозвание: Морозовы. Были Тальниковы, Водохлебкины, Ручейниковы, Болотины, а здесь, по ореховому скату, — все больше Мороз-Морозовы. Потому что никогда и ничего у них не замерзало.
Помещик Рюмин, что грузным брюхом накрыл устье Киржача, главному приморозку всерьез сказал:
— Знаешь, Савва, я сам до девок охочий, но уж не могу дальше платить подушную подать. За всех‑то за вас. А особливо за тебя, Саввушка. Смекаешь?
Если барин говорит, так отвечай как положено:
— Смекаю, ваше благородие.
Барин служил когда‑то в гусарах, так что и обращение соответствующее. Правда, выгнан был за это самое... за совращение малолетней дочки полковничьей. Прибыл он из Петербурга на Клязьму с пулей в ляжке и с дырявым карманом. Разгневанный екатерининский полковник злой шутки ради на дуэли хотел отстрелить нахальному гусарику это самое. да, правда, малость промахнулся. Пулю из жирной ляжки так и не вынимали, хромал барин. Но девкам‑то что! Особливо, если собственные. Лишь бы кормил-поил барин, да получше, получше. А много ли на песчаных клязьминских взгорьях возьмешь с несчастной барщины? Потому и сказал главному морозовскому воспроизводителю народонаселения:
— Мне барщинные души больше не нужны — катись на оброк! Да по дороге на Владимир недотепным помещикам посотворяй ревизские души.
Оброк положил немалый — за честь почти что вольную. Да ведь и мужик был не мал: в избу согнувшись влезает, что медведь с киржацких буераков. Пускай оброк отрабатывает.
Много бабьего добра на Владимирке!
Но Савва, сын Василия, задавленного сосной на барском лесоповале, видать, пресытился. С трехпудовым коробом обложенных крапивой лещей — совсем в другую сторону настрополил: в Москву. Там, как и во Владимире, своя река, но ведь и народу‑то сколько! За милую душу сожрут и киржацкого, и клязьминского леща.
Знакомая Владимирка легко несла его с тяжеленным коробом за плечами. Встал с первыми петухами, еще до солнца, а к тому времени, как оно, выкупавшись в Клязьме, пошло-покатилось над сосновыми борами, был уже далеко: успел за Павловским Посадом на другую сторону реки перейти. Тут только и подкосил ноги страх: эка двадцать верст по самым глухим местам, да в сутемени, безбоязненно успел отмахать! Каждый, кто отправлялся в Москву, сторожился разбойных клязьминских берегов. Даже Владимирка маленько отшатывалась в сторону; верховьями своими она недалеко была от Москвы- реки, могла бы по ней спуститься к Оке, да, видно, убоялась разбойных урочищ, ходко отскочила в сторону, на север. Так‑то, мол, надежнее. Купцы истово молились, пускаясь через эти места. Савва Васильевич пока мнил себя маленьким подкупчиком, но на выходе тоже хорошо помолился. Без всяких-яких вынесло его за Павловский Посад, а там уже места просторные. Как всякий бывалый ходок, силы он берег. Самое время передохнуть да перекусить под березами. По приказу матушки Екатерины сажали их взрослыми деревами, со всеми корнями, обернутыми рогожей. Пять лет только и минуло, как преставилась благодетельница Владимирки, а березки вон уже шатрами встали.
Савва Васильевич всласть ополовинил подорожную горбушку. Соснул даже в тени на один глазок, жаль, голоса разбудили. Он машинально сунул руку под дорожный зипун — там на короткой дубовой рукояти вился кистенек. Никто его не учил дорожной науке — само научилось. Голоса уже за поворотом. Кашель кого‑то донимает простудный. А как не закашляться, если в сырой ночи стережешь купчика-голубчика.
Но кашель вдруг в протяжный мотив вытянулся. Скорбно из‑за поворота хлынули голоса:
Эх ты, мать моя Владимирка-душа,
Пожалей ты добра-молодца меня.
Человеку, выросшему вблизи каторжной Владимирки, — да песнопений таких не знать.
Савва засунул кистенек обратно под зипун и снял валяный капелюш, крестясь. Партия выползала из‑за берез порядочная, с полсотни душ. Вот тоже строгости: в дорогу ковать ноги. Стыдно ему стало за свои здоровые, свободные ходули; барин Рюмин при всех строгостях не вязал ног. Поспешно достал из короба оставшуюся горбушку и поднес ее одному из первых арестантиков. Стража таким вольностям не препятствовала — иначе недалеко уйдешь. А подать несчастному — себе удачи пожелать. И будто прочитали его мысли:
— День да во благо тебе, Христова душа.
Тяжелое шествие успело за следующий поворот завернуть, прежде чем Савва Васильевич рассердился на себя:
— Эк раскрыл хлебало! Не видывал?
Зато уж и понесли ноги, как под ледяную горку. Еще перекупщики не разъехались от Покровской заставы, как он ввалился со своим коробом под шлагбаум.
— Не много с тебя, три копейки, — попридержал его будочник.
Но и Савва Васильевич при большой дороге вырос, знал, что сказать:
— Я, родимый, последнюю горбушку арестантикам скормил. Какое у меня копье?
— Гляди, и рублик будет. На обратном пути ежели.
Перекупщики уже спешили навстречу. Один нахальнее другого.
— Рыбка?
— Почем коробец, купец?
— Хорошую цену дам, если лещик хороший!
Кто будто учил Савву — за словом в карман не лез:
— Не лещик, а лещ. Лещук вяземский. Не торгуйся, ваше степенство. Не чета московским замухрышкам. Гляди, перебьют.