Юрий Пиляр - Люди остаются людьми
В девятом часу возвращаемся к себе. Ездовые как-то догадались истопить баню. Она черная, полуразвалившаяся, но такая жаркая, что даже дышать горячо.
За ужином Симоненко выпивает стакан водки. Худяков от выпивки отказывается — он собирает в штабе полка политработников из батальонов — и вскоре уходит. Симоненко, сбросив валенки, ложится на кровать.
Почти мирная жизнь!
— Не хватает только жинки, — насмешливо говорит Симоненко.
Он вынимает из нагрудного кармана кружевной платочек, письма и фотокарточку женщины; на одеяло вываливается тяжелый серебряный орден Красного Знамени.
Это меня сразу мирит с Симоненко.
— Ваш?
— Нет, взял напрокат.
— А почему не носите?
— Вот как раз сейчас и нацеплю… Щоб адъютант уважал.
Удивительно! Мне раньше казалось, что все герои должны чем-то походить на Рахметова; уж, во всяком случае, не таскать при себе дамских платочков и не пить за ужином водки.
3Наше относительное благополучие кончается, как и все на войне, внезапно. Одним светлым морозным утром, когда по заданию комиссара я корпел в штабе над переводом дневника убитого обер-лейтенанта, немцы неожиданным ударом опрокидывают нашу оборону и выбивают нас из деревни — почти таким же манером, каким они дважды выбивали нас при Шлепкове… Я бегу в рядах отступающих бойцов и мучаюсь мыслью: как же так, ведь Симоненко не новичок, о войне он знает не понаслышке; а может, командир полка и не виноват, что мы опять бежим, может, виноватых надо искать где-то выше?..
До нового места добираюсь с опозданием и за это получаю нагоняй от Симоненко. Оказывается, я должен был задержать любую повозку и нестись вслед за ним — сам он ускакал на коне. Я был нужен.
Симоненко зол, мечется от окна к окну. Комиссар Худяков, хмурясь, сидит в углу под образами. Начальник штаба стоит у стола, как провинившийся школьник.
— Соедините меня со штадивом.
— Связи еще нет, товарищ комполка, — чуть слышно говорит лейтенант.
— Так это же не война, а хреновина одна! — кричит весь красный Симоненко. — Каждый день этот букет… вонючего запаха!
— Кушать будете? — выглядывая из-за печи, спрашивает повар.
— Пошел… — кричит Симоненко. — Водка есть?
— Водки не надо, — негромко, но твердо говорит Худяков.
Симоненко стихает и садится к столу. Начальник штаба докладывает о потерях. Симоненко опять вскакивает на ноги, застегивает полушубок и решительно объявляет:
— Еду к хозяину.
Хозяином он называет командира дивизии, того грузного подполковника с одутловатым лицом, по заданию которого он так лихо контратаковал немцев в новогоднее утро.
Я молча беру карабин.
— Оставайся с комиссаром, — приказывает Симоненко.
Он возвращается к вечеру в отличном расположении духа. По его распоряжению я вызываю командиров батальонов, командиров спецподразделений, штабное начальство, приглашаю оперуполномоченного Милютина. Симоненко проводит совещание. Насколько я могу уразуметь, нам предстоит переброска на другой участок фронта и большие наступательные бои.
Немедленно после этого совещания Худяков вызывает в штаб полка политработников. Спокойным тоном, как хороший учитель, он говорит, что надо усилить политико-воспитательную работу, так как наши отдельные неудачи деморализующе подействовали на бойцов, а нас ожидают новые серьезные испытания.
Пока я сижу с Худяковым в штабе, Симоненко успевает подзаправиться. Подзаправиться в буквальном смысле: от него за несколько шагов несет бензином, точнее, немецкой горючей смесью спирта и бензина.
Симоненко вновь весел, шутит, в его глазах снова чертики.
— Отойди, адъютант, взорвусь, — предупреждает он, вставляя в рот немецкую сигарету и поднося к ней огонек зажигалки, тоже немецкой.
Худяков укоризненно качает головой.
— Опять дань разведчиков?
— Ясно… Адъютант же у нас спит, — с усмешкой отвечает Симоненко.
Это камешек в мой огород. Днем я отказался от поездки в тыл с нашим начпродом Рогачом, симпатичным парнем с подбритыми бровями, который обещал снабдить меня «горилкой» и военторговскими папиросами для командования. Я, возможно, и поехал бы, да побоялся новых нареканий Симоненко, что меня нет под руками в нужный момент…
Выступление батальонов назначено на 21.00. Штаб полка должен сняться с места через час после их ухода. Без четверти девять Симоненко посылает меня узнать, готовы ли подразделения к маршу.
Выхожу из избы. В воздухе морозный туман. На улице обычная сутолока построения. Покрикивают простуженными голосами командиры.
Подражая Симоненко, я тоже кричу:
— Комбат-один!
Меня подозрительно оглядывают в темноте.
— Комбат-один! — повторяю я громче.
— Я… В чем дело? — отзывается в хвосте строящейся колонны низкий голос.
— Готовы ли люди к маршу? — строго спрашиваю я, подходя.
— Так точно, — отвечает комбат, силясь разглядеть меня в тумане.
Я шагаю дальше и снова кричу:
— Комбат-два… Готовы ли к маршу?
— Готов! — весело отвечает звонкий голос. Иду дальше и снова уверенно спрашиваю:
— Комбат-три! Готов ли?
— Это еще кто такой? — раздается рядом хриплый медлительный голос высокого, затянутого в портупею человека.
— Адъютант командира полка… Вы комбат-три?..
— Знаешь, что, адъютант… Катись-ка ты к дьяволу, — раздраженно говорит высокий.
— Готов ли ваш батальон к маршу? — потише, но столь же строго спрашиваю я.
Откровенно, я просто побаиваюсь, что, спрашивай я нормальным человеческим тоном, меня не захотят слушать.
— Готов, готов… Да научитесь обращаться по форме, — отходя, желчно произносит командир третьего батальона.
Возвращаюсь в дом и докладываю, что все готовы.
— Добре, — отвечает Симоненко.
Он и Худяков пьют чай. Минут через двадцать снова выхожу узнать, выступил ли последний бетальон. На улице все тот же туман и сутолока построения.
Не решаясь больше тревожить желчного комбата-три, я обращаюсь к одному из бойцов:
— Вы третьего батальона?
— Кажись, третьего.
Колонна и в ней боец, ответивший мне, трогаются.
Прихожу и сообщаю Симоненко, что третий батальон выступает.
Через полчаса Симоненко сам выходит наружу. Возвращается разъяренный.
— Адъютант!
— Я!
— Ты что арапа заправляешь? Третий батальон еще стоит!
— Мне сказал боец…
— А бойцов о таких вещах не спрашивают. Ничего не понимаешь!
«Ничего, — с горечью соглашаюсь я про себя. — Ничего не понимаю, ничего толком не умею».
Отчитав меня, Симоненко достает карту и приказывает вызвать начальника штаба. Я прошу телефониста соединить меня с «третьим».
Наконец батальоны уходят. Выезжает штаб. Ездовой выносит чемоданы командира и комиссара и укладывает на повозку. Рядом водружает свои мешки наш повар.
Туман рассеивается. Над головой ярко блестит молодой месяц. Кошевка с командиром и комиссаром, повизгивая полозьями, уносится вслед за батальонами.
Я, провинившийся («ничего не умею»), сижу на хозяйственной повозке, которая плетется со штабным обозом. Шествие замыкает комендантский взвод.
4Под утро мы добираемся до пункта назначения. Это большая деревня, запруженная тайно сосредоточенными здесь нашими войсками. Днем в деревне абсолютная тишина. Пушки, автомашины, повозки — все укрыто под навесами и замаскировано.
Люди сидят в избах, сараях, банях. Ходить по улицам запрещено.
Деревня кажется вымершей.
Между тем в нашем штабе небывалое оживление. Симоненко опять собирает всех командиров: совещается, приказывает, торопит. Командиры батальонов уточняют на карте линию рубежа, который им надо занять, согласовывают взаимодействие.
Малинин возится с только что полученными новыми телефонными аппаратами. Писаря вдохновенно пишут.
Когда темнеет, Симоненко вместе с представителями штадива отправляется на рекогносцировку; меня он с собой снова не берет.
Худяков, весь день пропадавший в подразделениях, прикрывает дверь на штабную половину и просит меня сесть.
— Знаешь, — говорит он негромко, — завтра мы должны взять город Сычевку, будет большой бой… Давай договоримся: тебя ранят — я тебя вынесу, если меня, — не оставляй.
Мне даже капельку обидно. Я отвечаю, что это мой прямой долг.
— Долг долгом, — говорит Худяков, — но не мешает и так, просто по-человечески.
Он показывает через окно на утонувшую в снегу скособоченную хибарку.
— Сбегай туда. Командир разведчиков даст тебе автомат, он мне обещал.
Когда выхожу в мглистые сумерки, в разных концах деревни раздаются гулкие звуки как бы откупориваемых бутылок: это стреляют наши орудия. Очевидно, ведется перестрелка. Там, где глухо погромыхивают разрывы, — чернота.