Серена Витале - Пуговица Пушкина
Давайте заставим поработать воображение. Встречаются Натали и Дантес, и она предупреждает его, что ее муж получил анонимное письмо[62], что он разъярен, рвет и мечет, и Бог знает, что у него на уме, а она умирает от страха. «II vous dit que j’etais tres agité» (или excité, irrité). Слишком коротко. И слишком неопределенно: требуются особенные факты, серьезные факты, как нам кажется, для того, чтобы поддержать такие безапелляционные обвинения — новое, еще более острое столкновение Пушкина и Дантеса, например; но все, что могут предложить воображение и словарь — очень не похоже на Пушкина: «II vous dit que je I’avais maltraité» («Он сказал вам, что я плохо обошелся с ним») — это столь же невероятно по стилю, сколь бессмысленно по содержанию.
Лучше посмотрим в другом месте. «Разъяренный холодностью Натальи Николаевны… Дантес был настолько дерзок, что нанес ей визит, но волею случая в прихожей столкнулся с Пушкиным, который возвращался домой». Это слова Араповой. Можно ли им поверить для разнообразия? Давайте посмотрим, годится ли это: «II vous dit qu’il avait abusé de mon hospitalité…» чуть длинновато, да и в любом случае Дантес не мог «злоупотребить гостеприимством», в котором уже было отказано, как нам представляется, без установления определенных сроков. Давайте вернемся к фактам, в которых мы уверены: встреча в доме Полетики. «II vous dit qu’il avait commis une énormité…»
Но стал бы Дантес описывать собственноручно устроенную для Натальи Николаевны западню как «гнусность» — акт, вне всяких сомнений, опрометчивый? Тогда бы это отразилось в оценке Пушкина, которая звучит так, будто он присутствовал при беседе между Дантесом и Геккереном 2 ноября, как будто он подслушивал, спрятавшись за дверями где-то в голландском посольстве. Так что придется продолжить охоту за правильным существительным, которое рифмуется с нашим собственным упрямым tenacité.
Сообщая своей матери о браке Дантеса (о чем он слышал от баварского посланника и непосредственно от Геккерена), Отто фон Брей-Штейнбург писал из Парижа: «Говорят, что молодой человек ухаживал за госпожой Пушкиной и что мужу случилось получить подозрительное письмо, которое, во избежание неловкости и скандала, объявили адресованным невестке на выданье. Похоже, что свадьба выросла из всех этих сложностей». В Mémoires d’un royaliste графа Фредерика Фаллу, который был в России летом 1836 года, предложена более причудливая версия событий, что, как он утверждал, он слышал из «надежного источника»: «Однажды утром Дантес увидел у себя в комнате Пушкина… „Как случилось, барон, что я нашел у себя письма вашей руки?“ Он держал в руке письма, действительно содержавшие выражение пылкой страсти. „У вас нет повода считать себя обиженным, — ответил Дантес. — Госпожа Пушкина согласилась их принять у меня только для того, чтобы передать их своей сестре, на которой я хочу жениться“. — „В таком случае — женитесь“. — „Моя семья не дает мне согласия“. — „Добейтесь его“».
Что это — небылица, изобретенная Дантесом как возможность «спасти лицо», или продукт необузданной салонной фантазии? Пушкину попадается на глаза любовное письмо, подписанное именем Жоржа Геккерена, и он спрашивает жену, что происходит. В панике Наталья Николаевна объявляет, что любовное письмо фактически адресовано ее старшей сестре. Дантес, предупрежденный Натали, подтверждает ее историю, когда внезапно появляется ее муж, властно требуя объяснений. Галантная ложь теперь флагом развевается на его пике, и chevalier garde немедленно становится женихом Катрин Гончаровой: «II vous dit qu’on iavait fiancé d’autorité, que та femme…» Пушкин воображает, что, будучи в курсе событий, посланник хочет спровоцировать скандал, который сделает эту в высшей степени нежеланную свадьбу невозможной. Но в этом случае новости, принесенные Дантесом, не понравились бы дипломату. С линейкой в руке мы находим пустое место, которое легко вместит отрицание ne: «ипе nouvelle qui пе vous fit beaucoup de plaisir».
Уже утомленные и не склонные к продолжению наших изысканий, остановимся на этом последнем варианте реконструкции — хотя построение хрупко, как карточный домик, и произвольно, как побег в неизвестность, — не об этом ли Александр Карамзин писал своему брату Андрею 13 марта 1837 года: «Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма». Два дня спустя — опять мрачное 2 ноября, но на сей раз с совершенно другим сценарием: теперь посланник видит Натали и угрожает ей местью, если она не уступит его сыну; Натали говорит Дантесу, что испугана до смерти; Дантес идет домой и рассказывает все своему приемному отцу… Но здесь мы заходим в тупик, потому что тот небольшой пробел — слово, заканчивающееся на -ité, — кажется весьма неподходящим любому упоминанию об угрозах, да и кажется маловероятным, чтобы Дантес пересказывал приемному отцу то, что тот сам сказал или сделал.
Но даже если предположить, что эти три теперь навсегда потерянные строки относились к мрачным угрозам Геккерена, почему Пушкин вычеркнул их? Не содержащие ничего, что бы скомпрометировало Наталью Николаевну, они снова подтвердили позор ее преследователя. И тут же вступают в силу логические посылки и скепсис: если была какая-либо возможность соединения смысла угрожающих слов Геккерена к рассылке «дипломов» («Я опозорю вас в глазах всего света», например), то Геккерен подставил бы себя и подписал собственное имя под этим дискредитирующим и больше не анонимным письмом. Не мог дипломат слепо полагаться на молчание Натали, она одна могла быть источником информации, конфиденциально сообщенной Карамзину. То есть Пушкин, должно быть, писал о чем-то другом. Еще раз: absurdité, calamité, fatalité, gravité, hostilité, identité, malignité, opportunité, susceptibilité, temerité… Это — не полное безумие. Что мы прежде всего хотели бы узнать из вымаранных строк — это те чувства, которые диктовали обвинения поэта. Или это было только подозрение, которое гнев и затаенная вражда превратили в уверенность, — в этом случае Пушкин воссоздал то, что случилось в голландском посольстве 2 ноября, используя свое воображение и презрение, питаемое тем, в чем призналась ему его жена; или он действительно знал кое-что, что не мог доверить даже самым дорогим своим друзьям, кое-что, что привело его к мучительной многословности, парафразам, иносказаниям и исправлениям. Еще раз мы имеем два противоположных видения: человека, запутавшегося в ложных обвинениях, брошенных ему без доказательства, ослепленного желанием «смешать с грязью» того, кто осмелился попытаться сбить с пути его жену; и человека, который вправе действовать молча, вынужденный к этому другим чудовищным оскорблением, в котором невозможно признаться, что само по себе является свидетельством того, что есть вещи, которые он не может и не будет «открывать вообще никому».
И все-таки это не могло быть просто несчастным случаем.
Несколько отсутствующих слов в одном из писем Пушкина — и мы оказываемся запутанными, связанными по рукам и ногам, вынужденными признать свое бессилие, безъязыкими. Нам известны место, день и время его трагического поединка; мы знаем высоту солнца над горизонтом, температуру и направление ветра в тот день; мы знаем размер отверстия, которое пуля проделала в его черном сюртуке. Но в то же время мы должны признать, что многого не знаем.
Мы занимаем в ложе свои места, напрягаясь в темноте, чтобы проследить за бесконечными перевоплощениями истины и заменами костюмов. Истина — это наиболее известный и желанный актер en travesti человеческой комедии. И мы аплодируем в конце спектакля, что только подтверждает существование разделяющей нас пропасти.
С момента своей гибели Пушкин заманивает нас туда, где все, что мы знали и в чем были уверены, внезапно меняется до неузнаваемости подобно товарам, залежавшимся в разрушающемся складе. Это место, где знание незаметно теряется во тьме. Место, где неуловима грань, отделяющая причину от следствия, место, которое когда-то считалось узким и хорошо исследованным, теперь становится бесконечной пустыней неразгаданных иероглифов, обманчивых теней, неясных видений, миражей и ловушек.
Урок поэзии. Урок тайны. Урок для посвященных.
Возможно именно verité — то слово, которое скрывается за суффиксом, столь дорогим нашему сердцу. В этом случае мы должны были бы принять наиболее широко распространенную версию толкования текста: «Он сказал вам, что я подозреваю правду и что моя жена так боялась скандала, что потеряла голову». Правда — не более и не менее. Но какая правда?
Введя наших терпеливых читателей в лабиринт, из которого нет выхода, мы не настолько жестокосердны, чтобы просто бросить их там. Они по крайней мере заслужили догадку, предположение. Так вот она, основанная на самой слабой из улик, то, о чем тоненький льстивый голосок долго бормотал из суфлерской будки: у Пушкина не было никаких доказательств; вовсе не Якоб ван Геккерен написал или инспирировал «дипломы». Давайте обратимся к подозреваемым последней очереди, молчаливым, покрытым пылью и прахом времени: тщеславный, высокомерный министр народного просвещения; угрюмая дама по прозвищу Меттерних; иезуит с ангельским взглядом; хромой шут. Если бы выбор пал на кого-то одного из этих четырех — следует направить указующий перст обвинения на Петра Долгорукова.