Александр Казанцев - Школа любви
Уже в сумрачном подъезде поймал его за рукав, сказать ничего не смог из-за кома в горле. Отец сперва испугался, вздрогнул даже, потом разглядел меня:
— Приехал?.. Хорошо, Костя, что приехал… — произнес едва слышно и стал молча подниматься по лестнице.
Я шел за ним и боялся спросить, боялся услышать ответ. Думал: раз отец не у маминой постели, значит, она уже умерла, значит, ходил он уже по похоронным делам. Поднимался за ним, глядел в его сутулую спину, и дыхание мое перехватывала двужильная, жгутом туго переплетенная мысль: «Какой он старый стал, а мама умерла!..»
Мы вошли в квартиру. Тихо. Страшно тихо… Потом навстречу мне метнулась моя совсем уже взрослая сестренка. Толстушкой ведь была, пончиком этаким, а похудела-то как, под глазами круги… Галинка, всхлипывая, обняла меня, голову на плечо уронила. «Ну, значит, опоздал!..» — понимаю я. Хрипло спрашиваю: «Когда?..» Сестра что-то отвечает или переспрашивает, я не понимаю, трясущимися руками стягиваю ботинки. И вдруг слышу стон. Слабый, но стон. Из маминой комнаты!.. Я обрадовался этому стону куда сильней, чем радовался когда-то давным-давно, в детстве, Светланкиному призывному «эй!» под моими окнами.
Я не увидел маму. Не маму, верней, увидел: эта пожелтевшая, сухонькая, маленькая совсем старушка, с «маской смерти» на лице, так на нее не похожа…
Мама не увидела меня, хотя глаза ее были полуоткрыты.
— Таня, Костя приехал… — произнес отец каким-то не своим, чуть ли не женским голосом.
Мама долго глядела на меня, не узнавая, потом только и смогла произнести мое имя. Голос ее был слаб и будто бы равнодушен. Я подошел, схватил ее руку, ставшую такой желтой и шершавой, едва теплую, с синяками от внутривенных уколов. Что-то стал говорить бодрое, якобы утешающее и обнадеживающее, понимая с горечью, что все слова — не те. А где их — «те» — взять?.. Мне ведь казалось: лишь бы успеть, а уж спасти сумею — словами даже! — и для мамы найду их, и для тех, кто поможет ей… Думалось даже: вот увидит меня и лучше ей станет…
Ну вот и увидела, наконец… Держа ее усохшую руку в своей, понял, что мой приезд, конечно же, чреват для нее осознанием: если Костя приехал, значит, конец близок… Вот опять опускаются ее веки. Я знаю, что видит мама. Она видит фиолетовый клубящийся туман времени, темную воронку, образованную его вихрем, воронку с нарастающим, ярким, но не слепящим светом…
Я понял сразу полное бессилие свое, но поймал взгляд отца, потом Галинки — они глядели на меня с еще не погасшей надеждой — и сдержался, не стал раскисать при них. Бережно положил мамину руку на край кровати, без дрожи в голосе буднично сказал: «Ну ладно, пойду с дороги умоюсь».
Воду включил. Сел на край ванны. Руки плетьми висят, в горле ком…
Вышел с полотенцем на шее — навстречу мне годовалый племянник ковыляет, младшенький, мне не ведомый, два уже сына у Галинки. Моим именем этот карапуз назван, а не похож на меня совсем: белокожий, толстощекий, с хлопковым пушком на головенке — уж он бы моей бабушке Анне Ивановне поглянулся!.. Подхватил его на руки. Вот кому позавидовать можно — горя не знает: смеется, первыми зубами хвалясь!.. Приласкал его на диване в большой комнате — немного душа отмякла.
Заглянул отец, уже опять в шапке кроличьей:
— Мне за морфием надо…
Я вызвался идти с ним: вдруг, мол, какие осложнения возникнут с получением, пригожусь… «Какие осложнения?.. — пробормотал отец. — Ее там знают, без вопросов дают…» Но взять меня с собой не отказался. А мне ведь просто страшно оставаться было. Малодушно подумал, одеваясь: «Галинка ведь тут не одна, да ей и привычней…»
— Морфий давно колете? — спросил у отца по дороге, вспоминая, что и раньше бывало, при приступах, вводили маме какие-то наркотики, но более слабые, минут через двадцать после укола она поднималась, оживленно, с блеском глаз говорить начинала, даже посмеиваться над недавней своей беспомощностью, мы радовались — недолго…
— Полмесяца уже… Считай, каждый день… — хмуро ответил отец.
В поликлинике без разговоров выписали рецепт, мне и вмешиваться не пришлось. В аптеке удивлен был, что морфий стоит сущие копейки, а я-то думал: выложу за него изрядную сумму «кровных» своих, ничего не жаль для спасения мамы…
Решил отстегнуть деньги на другое: заметил, что отец обут в очень старые ботинки, с трещинами, с измахрившимися шнурками, длины которых не хватило, чтоб доверху зашнуровать, вот и спросил, когда из аптеки вышли:
— Где тут ближний обувной магазин?
Уже подзабывать стал, где что в родном моем городке…
Отец повел меня через парк, который в детстве моем назывался «парком живых и мертвых» — там от старого кладбища еще кое-какие плиты оставались купеческие, там и дед мой, лесничий, еще до войны похоронен был, но теперь даже отцу то место не найти — где-то под могучими тополями… Мне показалось дурным предзнаменованием, что пошли мы через кладбище, пусть бывшее. Но отогнал предчувствие горделивой мыслью: «Вот, веду отца покупать ему ботинки. На литературный, кстати, гонорар!.. А он ведь не верил, что из меня выйдет писатель, страшно расстраивался, когда я с химией простился…»
В магазине сказал отцу:
— Выбирай. Лучше импортные взять, на цену не смотри… — и, видя недоумение его, спросил: — Размер-то у тебя какой?
— У меня? — переспросил отец. — Я думал, ты себе покупать собрался… У меня другие есть, не ношенные почти, правда, жмут, надо разнашивать…
Сперва обида обожгла: как он мог подумать, что я в такой тяжкий день обновками интересуюсь? Потом стыд резанул: а я-то вышагивал горделиво!..
Чуть слезы не навернулись, а отец сказал мне тихо:
— Деньги не трать, еще пригодятся.
И я понял, что он имеет в виду.
Вернулись — а дверь закрыта на ключ. «Ну, значит… кончено!.. — подумал я с ужасом. — Галинка побежала людей созывать…»
Из-за двери — ни звука.
Отец побледнел, глаз у него задергался. Ключ-то забыл взять. А мысли у него, видать, те же, что и у меня…
Хорошо хоть Галинка вскоре вернулась — относила сынишку на ночевку к свекрови, живущей в доме напротив. Сама решила ночевать с нами. Я не стал спрашивать — почему. Это ужасно таким понятливым быть!..
Отец вколол маме, лежащей в беспамятстве, морфий — за долгие годы ее болезни так в этом деле поднаторел, что мог бы медбратом работать. Стонать мама почти перестала, но дыхание стало еще тяжелей, с хрипом. Это, объяснил мне отец, из-за отека легких. Из маминой комнаты вышел он с потерянным видом.
— Уже ноги холодеют… Врачиха сказала: сердце крепкое, а то бы уж давно…
Из оцепенения за весь остаток дня вывел меня ненадолго лишь приход мужа сестры. Русо-кучерявый и жилистый Володька — бывший подводник, потому, может, обычно не шумен, когда трезв. Почти молча покурили с ним на лестничной площадке. Даже про рыбалку, до коей большим охотником был мой зять, рассказывал он вяло, без подъема. «Не сомневайся, во всем помогу», — сказал на прощание и ушел ночевать к матери, чтобы выспаться к утренней смене.
Ближе к ночи Елена пробилась междугородним звонком:
— Костенька, ну как?
— Совсем худо, не знаю, на что и надеяться, — сказал я и тут же испугался, что слова мои слышит отец (свет у него погашен, но, скорее всего, не спит) или сестренка, загодя готовящая завтрак на кухне, потому добавил: — А может, и обойдется, бывает ведь…
— А голова твоя как?
В том году дикие головные боли уже стали прихватывать меня раза по два в месяц, а то и чаще, но почему-то этот вполне естественный вопрос вызвал во мне раздражение:
— На месте моя голова, с ней-то что станется? — еле себя одернул, спросил сухо: — Что нового?
— Машуня опять простыла: температура тридцать восемь, кашель, сопли…
— Ну вот! — сызнова взвинтился я. — Как уеду, всегда у вас неладно!.. Давай уж лечи ее.
— А я и лечу.
Вот и поговорили…
Даже сестра от замечания не удержалась, с кухни придя:
— Совсем ты, Костя, издергался на новой работе. Ленка-то при чем?
Хотел буркнуть: «А работа при чем?» — но сдержался, решив: пусть думает сестренка, что работа у меня, хоть и начальственная, а не приведи господи…
Спать мы с Галинкой легли в одной комнате, как в детстве и позже, мне она, будто гостю, уступила кровать, хоть я и протестовал, сама на раскладушке устроилась, мигом уснула — вымоталась, бедняга… А я долго не мог уснуть, слышал мамины хрипы и возобновившиеся стоны, слышал, как отец вставал, делал укол. В голове долго стучала одна мысль: «Морфий ведь не лечит, лишь боль ненадолго снимает…»
Потом стал думать, что зря так сердито и сухо говорил с Еленой. Задним числом понял, что раздражительность моя вызвана подспудной памятью о нестыковке характеров Елены и мамы — так ведь и не сошлись они. И всякое бывало…
Давно понял, что мама ревнует меня к Елене, никак смириться не может, что эта, невесть откуда взявшаяся, пигалица потеснила материнское влияние, отвоевала больше моего внимания. Ревность эта усугублялась болезнью. Маме часто казалось, что невестка как-то не так относится к ее сыну, что я заслуживаю куда большей восторженности, а своенравия ей следовало бы проявлять куда меньше. Нутром чуяла, что частенько у нас бывают разлады, и, не веря ни в какие гороскопы, винила во всем Елену, считая меня чуть ли не идеальным мужчиной.