Марк Алданов - Чертов мост
Молодой офицер, сосед Штааля, наклонился к нему с бутылкой портвейна и произнес вопросительное междометие. Штааль, до того все время молчавший, ответил по-английски, старательно выговорив что-то вроде «splendid port»[119] (трудное по произношению слово «port» далось ему хорошо, но он не был уверен, может ли «port» быть «splendid» или ему надлежит быть «fine»).[120] Как только молодой офицер услышал английский ответ, лицо его просветлело. Через минуту они дружески разговаривали; другие офицеры тоже ласково поглядывали на Штааля, иначе, чем на других сидевших за столом иностранцев. Когда чай кончился, Штааль оказался в центре группы молодых, очень милых, любезных, прекрасно воспитанных людей. Они не из вежливости, а с самым настоящим интересом задавали вопросы о Петербурге, о русской армии и флоте, всего больше о фельдмаршале Суворове, имя которого уже гремело в Европе. Офицеры спрашивали о наружности Суворова, о том, правда ли, будто он похож на милорда (Нельсон начинал гордиться этим сходством). Штааль, польщенный, подтвердил сходство — ему хотелось всем говорить приятные вещи. Затем беседа перешла на Неаполь, на возможные развлечения, на женщин. Все было чрезвычайно мило. Прекрасному настроению теперь очень способствовал и проглоченный залпом белый напиток. Штааль быстро становился англофилом и думал, что давно не был в таком хорошем обществе. На него подействовало своеобразное очарование англичан — сочетание красивой внешности и высокой светской культуры с детской душою. Штааль не все понимал из того, что слышал, и, когда не понимал, говорил уверенно: «Oh, I see»[121], зная, что по-английски это всегда можно сказать без всякого риска. Пробовал даже раз начать с «I say»[122], но как-то не вышло.
В самый разгар беседы в кают-компанию вошел новый офицер и, учтиво поклонившись, сказал несколько слов капитану, который тотчас встал.
— Мне очень жаль, господа, — сказал он. — Вас ждет… — он затруднился, очевидно, не зная, как назвать кардинала. — Вас ждут…
Гости тоже поднялись и, оживленно разговаривая, направились вверх по лестнице. Штааль шагал через две ступени (белый напиток особенно оживлял ноги) и чувствовал себя весьма свободно. «Значит, это мидельдек, — весело соображал он, продолжая играть в моряка. — А это опердек… А там будет квартердек… Мидельдек, опердек, квартердек», — чуть не пропел он вдруг. На верхней, светлой, части лестницы разговоры замолкли. Сбоку вблизи послышался взволнованный женский голос. «Это еще откуда?» — игриво спросил себя Штааль. На палубе, в нескольких шагах от лестницы, у самой грот-мачты стояла группа из четырех человек: Руффо, Нельсон, Гамильтон и красивая толстая дама, которую Штааль не успел разглядеть как следует. Общий вид группы сразу выбил из него веселье. Кардинал был чрезвычайно бледен — таким Штааль никогда его не видал. Лицо Руффо имело выражение решительное, почти угрожающее. Нельсон с опущенной головой напоминал бульдога, собирающегося оскалить зубы. Левой рукой он оттягивал вниз кисточку, висевшую на рукоятке шпаги. Сэр Вильям Гамильтон был также совсем не такой, как час назад: он размахивал руками, странно жмурился, старался улыбаться, но улыбка на багровом лице его не выходила, и вид у него был неуверенный, даже растерянный. Толстая дама чрезвычайно волновалась. Порывистыми движениями она хватала за руку то Гамильтона, то Нельсона. В ту минуту, когда общество кают-компании поднялось на палубу и остановилось (улыбки у всех сразу стерлись), леди Гамильтон с умоляюще-очаровательным видом дернулась к рукаву кардинала. Руффо холодно, брезгливо высвободил руку (дама сильно покраснела) и, повернувшись к Нельсону, сказал умышленно громко, так, что все слышали его слова:
— Mylord, ce que vous voulez faire est sans exemple dans l’histoire des peuples civilisés![123]
Нельсон, едва ли понявший фразу кардинала, вопросительно взглянул исподлобья на посланника, который поднес левую руку к уху, осклабился и прищурил глаза, показывая жестом сожаления, что как раз пропустил эту фразу мимо ушей. Леди Гамильтон взвизгнула почти истерически, Нельсон поднял голову, сверкнул глазом и сказал, точно огрызнулся:
— An Admiral is no match in talking with a Cardinal…[124]
Гамильтон совсем зажмурил глаза, сладко улыбнулся и заговорил с необычайной быстротой, потрясая согнутыми ладонями впереди ушей. Жесты и выражение лица его показывали, что происходит забавное недоразумение, которое сейчас разъяснится, после чего все будут очень смеяться. Но Руффо, не дослушав его слов, сделал резкое движение и сказал с угрозой в голосе:
— Alors, c’est non bien? Il suffil…[125]
Кардинал круто повернулся и, приказав движением головы свите следовать за ним, быстро пошел по направлению к трапу. Шел он как-то по-особенному — Штааль невольно подумал, что так может и должен ходить князь церкви, имеющей за собой полторы тысячи лет господства над миром. Посланник быстро открыл глаза, развел руками и, почти апоплексически багровея, нагнал кардинала-наместника. Леди Гамильтон, взвизгивая, бежала рядом с Руффо, нерешительно пытаясь схватить его за руку.
XV
По возвращении с английского судна Штааль был тотчас, к большому своему неудовольствию, послан за фуражом; после важных политических сцен, в которых он принимал участие с самыми высокопоставленными людьми, мелкое неинтересное дело показалось ему понижением по службе. Мысли его, однако, отвлеклись, и, только возвращаясь в Неаполь, он вспомнил о столкновении, произошедшем между Руффо и Нельсоном. «Интересно, чем же кончилось?» — подумал он. Ему, однако, в этот вечер не пришлось узнать, чем кончилось столкновение. Подъезжая к тому дому, где квартировали младшие офицеры русского отряда, он встретил двух товарищей, отправлявшихся в трактир, и, голодный, с охотой согласился к ним присоединиться. Штааль, умывшись с дороги, отдал краткий отчет в выполненном поручении; затем они втроем весело пообедали, выпили и решили вместе провести весь вечер. О политических делах за обедом не говорилось; оба офицера были неразвитые, и Штааль относился к ним поэтому немного свысока. Но ему было с ними веселее, чем с развитыми. Говорили молодые люди за обедом о своих успехах у женщин и о своих успехах вообще, отдаваясь той безудержной потребности в хвастовстве, которая иногда овладевает самыми скромными людьми.
Несмотря на панику, вызванную в Неаполе известием о предстоящем нарушении капитуляции, веселые места города работали еще лучше, чем в мирное время, благодаря множеству съехавшихся иностранных офицеров с деньгами — русских и англичан. Молодые люди всю ночь провели в темных кварталах Сан-Франческо, выясняя, действительно ли соответствует истине высокая репутация неаполитанских притонов. Под конец они пришли к выводу, что репутация соответствует истине и даже несколько отстает от нее. Правда, предлагали им большей частью не то, что их интересовало. Юркие люди, безошибочно останавливавшие любознательных иностранцев на темных улицах, неизменно начинали с предложений особого рода, по старой неаполитанской традиции, идущей от времени Тиберия. Но, услышав смех иностранцев, соглашались, хоть не так охотно, показать и женщин: это, по принятым ценам, было им менее выгодно. Часа за два до рассвета русским любителям новых ощущений была наконец показана tarantella dell’imbrecciata. О ней они еще в походе много слышали от неаполитанских товарищей, которые многозначительно говорили, что перед началом этого танца владелец притона обязан повернуть к стенке изображение Мадонны. Tarantella dell’imbrecciata была действительно вещь невиданная, и даже Штааль, побывавший в Париже и поэтому окруженный особым ореолом среди молодых офицеров (хоть он там ничего такого не видал), не строя разочарованного лица, соглашался, что для одной тарантеллы стоило проделать поход.
— Увидеть Неаполь и умереть! — убежденно сказал один из молодых людей. Второй спутник Штааля дал свое толкование поговорке: фаталистически печально напомнил об одной болезни, которая в ту пору чаще всего называлась неаполитанской. Это напоминание очень не понравилось молодым людям. Они было и забыли о том, что болезнь, вероятно не без основания, называется именем города Неаполя.
— Какие пустяки! — сказал храбрясь Штааль. — Детская болезнь… Только тот заболевает, кто боится заболеть.
Но он не ободрил ни других, ни себя. Охоты кутить убавилось. К тому же было чрезвычайно поздно. Молодые люди вернулись домой гораздо менее веселые, чем с вечера.
После кутежа Штааль долго не мог заснуть. Почему-то ему вспомнилась его первая поездка в Италию, Настенька, о которой он давно перестал думать. Когда он получил назначение в армию, действующую против Партенопейской республики, ему тотчас, еще во дворце князя Безбородко, пришло в голову, что в Неаполе, быть может, до сих пор находится Баратаев. О нем в Петербурге не было никаких известий — он ни с кем не переписывался. «Что, ежели я с ним встречусь?» — подумал тогда Штааль. Эта мысль и потом на море, в эскадре Ушакова, и особенно во время похода по неаполитанским землям, довольно часто его занимала: воображение рисовало ему самые различные возможности реванша и посрамления Баратаева. О встрече с Настенькой он тоже иногда думал, но бегло-тоскливо и неохотно. Теперь, едва ли не впервые за последний год, Настенька, их любовь вспомнились ему вполне отчетливо. В этом тяжелом воспоминании было и что-то приятное: вернее, приятно было то, что он, с его опытом жизни, в бессонную ночь, после кутежа, вспоминает о давней чистой любви… Штааль ворочался в постели и думал, что бессонница особенно мучительна в предрассветные часы. От Настеньки мысли его перешли к другому, вспомнился Париж, революция, Пьер Ламор, Средний Ермитаж, государыня, училище… Где это? Все вспоминалось в цвете мрачном, почти во всем были минуты постыдные — от некоторых воспоминаний он дергался болезненно и теперь. «Верно, у всякого человека есть, должны быть такие воспоминания», — утешал себя Штааль. Он думал быстро, беспорядочно, как думают поздно ночью в состоянии нервного возбуждения; изредка что-то со стороны врывалось и кололо Штааля в сердце: он тревожно собирал мысли — это что-то была неаполитанская болезнь… Заснул он незаметно, на самых тяжелых мыслях, которые, как ему казалось, должны были совершенно прогнать сон. Уже было совсем светло. За окном начиналась жизнь, слышны были голоса и лай собак. Штааль спал очень долго, сном утомительно тяжелым, с неясными видениями, где смешивались сцены похода, tarantella dell’imbrecciata, Лопухина, Настенька, переходившие одна в другую, язвы, кровавые струпья и дом умалишенных. Он несколько раз почти просыпался и даже думал, что проснулся совсем, мучительно пытался собрать тяжелые, неясные мысли, но они тотчас заматывались в бессмысленный клубок. Было уже очень поздно, когда Штааль, от толчков в плечо, растерянно раскрыл глаза и рот. На постели его кто-то сидел — новый, кого не было в ночных видениях, — и говорил что-то другое, бывшее давно, гораздо раньше всего являвшегося во сне… Через секунду клубок размотался, и оказалось, что язв и дома умалишенных нет (Штааль испытал невыразимое счастье), что все остальное вздор и что на постели сидит поручик Александер.