Александр Дюма - Красный сфинкс
— Как они вас встретили?
— Очень плохо.
— Увиделись вы с отцом Котоном?
— Нет, отца Котона не было. Меня принял отец главный попечитель, назвавший меня одержимой. «Предупредите, по крайней мере, духовника его величества», — сказала я ему. «Зачем?» — ответил он. «Но если убьют короля!» — воскликнула я. «Не вмешивайтесь не в свои дела». — «Берегитесь, — сказала я, — если с королем случится несчастье, я отправлюсь прямо к судьям и расскажу им о вашем отказе». — «Тогда обратитесь к самому отцу Котону». — «Где он?» — «В Фонтенбло. Но вам незачем ехать, я сам туда собираюсь».
На следующий день, не доверяя словам отца главного попечителя, я наняла экипаж и хотела ехать в Фонтенбло, но меня арестовали.
— И как звали отца главного попечителя у иезуитов?
— Отец Филипп. Но из тюрьмы я еще дважды писала королеве, и одно из писем, я уверена, дошло до нее.
— А другое?
— Другое я отправила господину де Сюлли.
— Через кого?
— Через мадемуазель де Гурне.
— Я ее знаю: старая дева, сочиняющая книги?
— Именно. Она отправилась к господину де Сюлли в Арсенал; но, поскольку в письме были имена д’Эпернона и Кончини, а также шла речь о моих предупреждениях королеве, господин де Сюлли не посмел показать его королю, сказан ему лишь, что жизнь его в опасности, и предложив, если королю будет угодно, доставить в Лувр меня и мадемуазель де Гурне. Но король, к несчастью, получал столько предупреждений подобного рода, что лишь пожал плечами, и господин де Сюлли вернул мадемуазель де Гурне письмо, как не заслуживающее доверия.
— Какая дата стояла на этом письме?
— Должно быть, десятое или одиннадцатое мая.
— Вы полагаете, мадемуазель де Гурне его сохранила?
— Возможно; я больше ее не видела. Однажды ночью меня увезли из тюрьмы, где я находилась. Тогда я еще вела счет времени: это было ночью двадцать восьмого октября тысяча шестьсот девятнадцатого года. Секретарь суда вошел в мою камеру, велел мне встать и прочел постановление Парламента, приговорившего меня провести остаток жизни на хлебе и воде в камере без двери, с зарешеченной отдушиной вместо окна. Я и без того считала слишком суровым и несправедливым тюремное заключение за попытку спасти короля, но этот новый приговор сразил меня: слушая его чтение, я без чувств упала на пол. Мне было всего двадцать семь лет; сколько же лет предстояло мне страдать? Пока я была в обмороке, меня перенесли в карету. Окошко в ней было открыто, и врывавшийся внутрь свежий воздух хлестал меня по лицу; я пришла в себя и увидела, что сижу между двумя полицейскими и у каждого в руке цепочка, тянущаяся к моему запястью; на мне было платье из грубой черной ткани — сейчас я донашиваю его последний лоскут. Я знала, что меня везут в обитель Кающихся девиц, но мне неведомо было, что это за обитель и где она расположена. Карета въехала под арку ворот, потом во двор и остановилась у склепа, откуда вы меня извлекли. В нем было отверстие, куда меня заставили войти; один из полицейских вошел вслед за мной. Я была полумертвая и не оказала никакого сопротивления. Он поставил меня у отдушины. Одну из цепочек, прикрепленных к моим запястьям, обернули мне вокруг шеи, и второй полицейский удерживал меня снаружи с ее помощью у отдушины, в то время как первый вышел. Сразу после этого два человека, которых я смутно разглядела в потемках, принялись за работу. Это были каменщики: они замуровывали отверстие. Лишь тогда я пришла в себя; страшно закричав, я хотела броситься на них, но цепочка держала меня за шею. Тогда я решила удушить себя и натянула цепочку изо всей силы. Ее звенья впились мне в шею, но на цепочке не было скользящей петли, и мне оставалось только тянуть как можно сильнее; я надеялась, что этого будет достаточно. Я захрипела, перед глазами поплыла кровавая пелена. Полицейский выпустил цепочку. Я бросилась к отверстию, но каменщики за это время успели на три четверти ее заделать. Я просунула руки, пытаясь разрушить эту еще свежую кладку. Один из каменщиков залил мои руки гипсом, другой положил на них сверху огромный камень. Я оказалась словно в капкане. Я кричала. Я выла. Мне мгновенно представилась новая пытка, на которую я осуждена: поскольку никто не может войти в мой застенок, а я прикована к стене напротив отдушины, ибо в нее вмурованы были мои руки, меня ждет голодная смерть. Я запросила пощады. Один из каменщиков молча приподнял камень ломом. Резким усилием я вырвала из этой щели мои полураздавленные руки и упала под отдушиной, исчерпав все силы в попытке покончить с собой и в борьбе с каменщиками, заделывавшими отверстие. Тем временем они завершили свою мрачную и роковую работу: когда я пришла в себя, вход в мой склеп был замурован. Я была погребена заживо — приговор, вынесенный Парламентом, привели в исполнение.
Неделю я была в буйном помешательстве. Четыре первых дня я каталась по полу моего склепа и отчаянно кричала. Все эти четыре дня я ничего не ела, решив умереть с голоду и посчитав, что у меня хватит на это сил. Меня победила жажда. На пятый день мое горло горело. Я выпила несколько капель воды; это было мое примирение с жизнью.
И потом, я говорила себе, все это — ошибка, и к ней непременно вернутся; невозможно, чтобы в царствование сына Генриха Четвертого, при всемогуществе вдовы Генриха Четвертого меня, хотевшую его спасти, наказывали более жестоко, чем убившего его злодея, ведь казнь Равальяка длилась всего час, а одному Богу ведомо, сколько часов, сколько дней, сколько лет будет длиться моя казнь.
Но и эта надежда в конце концов угасла.
Решив, что буду жить, я попросила соломы, чтобы спать на ней; но настоятельница мне ответила, что приговор предписывает давать мне только хлеб и воду; если бы Парламент нашел нужным дать мне солому, он указал бы это в своем постановлении. Итак, мне было отказано в том, что дают даже самым диким животным, — в охапке соломы.
Была у меня надежда, что, когда придут суровые зимние ночи, я умру от холода. Я слышала, что это достаточно легкая смерть. Не раз в первую зиму я засыпала, вернее, теряла сознание, уступая суровой погоде, и просыпалась оледеневшая, застывшая, парализованная — но просыпалась!
Я видела, как возвращается весна. Я видела, как вновь распускаются цветы, Я видела, как вновь одеваются листвой деревья. Ласковый ветерок проникал ко мне, и тогда я подставляла ему залитое слезами лицо. Зима, казалось, иссушила источник моих слез; они вернулись с весной, то есть с жизнью.
Не могу передать вам, какую сладкую печаль вызвал у меня первый солнечный луч, пробившийся сквозь отдушину в мою гробницу Я протянула к нему руки, пытаясь его схватить и прижать к сердцу. Увы, он исчез, такой же мимолетный, как надежды, символом которых он казался.
Первые четыре года и часть пятого я отмечала дни на стене с помощью камня — одного из тех, что бросали в меня дети, когда я была охвачена безумием; но, когда я Увидела, что настает пятая зима, мужество меня покинуло. для чего считать прожитые дни? Лучше всего было забыть и о них, и о тех, что мне оставалось прожить.
Через год — оттого что я спала на голой земле и могла прислониться лишь к влажным стенам — моя одежда начала изнашиваться. К концу второго года она рвалась, как влажная бумага, потом превратилась в лохмотья. Я ждала до последней возможности и, наконец, попросила другую. Но настоятельница ответила, что приговор предписывает давать мне питание — хлеб и воду, но ничего не говорит об одежде, поэтому я имею право на хлеб и воду, но больше ни на что.
Постепенно я оставалась раздетой. Пришла зима. Те страшные ночи, что первой зимою трудно было перенести в теплом шерстяном платье, я теперь встречала почти обнаженной. Я подбирала упавшие лохмотья моей одежды, прикладывала их друг к другу и старалась прижать к моей коже; но они падали друг за другом, как кусочки древесной коры, и я вновь оказывалась обнаженной. Время от времени являлись священники поглядеть на меня через отдушину. Первых из них я умоляла, называя их Господними людьми и ангелами человечности. Они в ответ хохотали. С тех пор как я оказалась голой, они стали являться чаще; но я уже не разговаривала с ними и закрывалась, как могла, волосами и руками. Впрочем, я жила уже бессознательной жизнью, почти такой же, как у животных, Я больше не думала. Я пила, ела, старалась спать как можно больше: во сне, по крайней мере, я не чувствовала, что живу.
Три дня назад мне в обычный час не принесли мое пропитание. Подумав, что это случайная забывчивость, я ждала. Настал вечер. Чувствуя голод, я стала звать. Ответа не было. Ночью, хоть и очень страдая, я все-таки могла спать. На следующий день, с рассветом, я была уже у решетки, чтобы видеть, не несут ли мою еду. Ее не принесли, как и накануне. Мимо прошли монахини. Я окликнула их, но они даже не обернулись и продолжали молиться, перебирая четки. Настала ночь. Я поняла, что меня решили уморить голодом. До чего же жалка и слаба наша натура! Смерть была бы для меня огромным счастьем, а я ее боялась.