Евгений Марков - Барчуки. Картины прошлого
— Экие проказы, подумаешь! — заметил старик.
Солдат между тем продолжал, одушевившись собственным краснобайством:
— То-то и есть! Ты вот думаешь, отчего в священной горнице, при иконах, свистать грешно? Ну, отчего? Ты мне экзамен отвечай! А оттого, что ты свистом дьявола к себе призываешь, вот отчего! Это тоже у нас случай был. В деревню к себе майор один приехал, по наследству, стало, ему дошла, приехал, да в дом не сымая шапки, и войди! Иконам не поклонился, знаменья крестного не кладёт, только посвистывает, глядя по сторонам. Ему и говорит дворецкий седой, что с ним был, что вы, мол, барин, на Спасителя лик не перекреститесь? Дом-то даром, говорит, что старый, да запущенный, а всё же священный. Да и свистать тут, говорит, барин, не годится, беду себе насвищете. Майор ему и засмейся, да потом как свистнет на весь двор! Что ж, братцы вы мои? Ведь тишь такая на дворе была, что осиновый лист не шевелился, тучки ни одной махонькой на небе не было, а тут вдруг откуда ни возьмись как налетел вихорь, да как рванул, так я тебе, друг, говорю, ни дома этого, ни барина самого в один миг ничего не осталось, всё как метлой смело, и найти после нигде ничего не нашли, ни одной щепочки, всё в тартарары угнало! Только один дворецкий на прежнем месте стоит себе да крестится. А у соседей хоть бы соломинку с крыши тронуло.
— Громом его, должно быть, побило! — объяснил Иван Николаич, не желавший ничем удивляться на глазах такой публики.
— Однако, Иван Николаич! — нерешительно заметил ему молодой его товарищ.— Кого гром-то убьёт, тот ведь, сказано, удостаивается царства небесного.
— Ты дурень, Семён… Кто тебе это рассказывал? Почему ты узнаешь?
— Это, Иван Николаевич, по доказательствам по писаньям божественным пишется, — защищался Семён.
— Гм… По писаньям… Неправильно это; а вот что шесть дней дождь будет идти, коли кого громом убило, это точно.
Семён замолчал.
— Попущенье Божье, — серьёзно рассуждал между тем старый дед. — Всё одно, как на сердитые праздники народ работать станет. Уж тут завсегда Господь грозу нашлёт, так хоть на небе как ладонь чисто будь, а станет работать, сейчас тебе откуда и явится и град, и вихорь, и молонья, без пожара али без чьей смерти никак уж не обойдётся. Это верно.
— Особливо на Казанскую да на Илью-пророка; сердитее этих праздников по всему году нет! — добавил Степан.
— Да, и на Илью-пророка, а то вот ещё Царьград, Кирика–Улиты, тоже грозные праздники, их в особливости почитать следует, — продолжал дед. — А дом-то этот, выходит, на его голову, на баринову, и заложен был. Ведь без того нельзя ни дома, ни церкви построить, чтоб их на чью-нибудь голову не заложить. Вот нашу церковь Рождества Богородицы не поповскую голову заложили. Как освятили церковь — батюшка не третьи сутки и покончился; он у нас ещё благочинный был, отцом Васильем его звали. А вот горяиновская церковь всех Святителей, та давно ещё строилась не на моей памяти, так на голову одного мужика нашего заложили; он тогда в старостах ходил, тоже помер, двух месяцев не выжил. Бога, видно, не обманешь.
— Вестимо, не обманешь, — согласился извозчик, — Бог всё обрящет! Нет ведь того разу, чтобы примерно церковная тать, али смертоубивства за Богом пропадали… Господь завсегда свово дождётся, не нонче, так завтра, не завтра, так хоть через пять годов, а уж покарает того человека.
— Вот я тебе историю одну расскажу, так ты тут, дед, и сгадывай, Бог ли это, али нет? Третьего года это было; тогда, сам знаешь, голод какой Господь на народ наслал. Хлеб в такой цене стоял, что хоть и есть совсем не ешь; солонина пятнадцать копеек была; овёс за полтинник бывало в лавку, а из лавки и за шесть гривен брали; крутой год выпал, что и говорить. Только извощичек наш один в Смородинской волости барина себе седока где-то выудил, в Старый Оскол его свезти; на погляд денежный барин был, клажи много, хорошая всё клажа, тяжёлая, и сам пресердитый; то и дело извощика бранить да торопить. Ну, хорошо, поехали они, барин этот сердитый да извощик наш смородинский, выехали они, поди, на после ли вечерен; ночи тогда пресумрачные были, претёмные; дело к Михайлову дню приходило, самая, значит, что ни на есть осень; хлеб с полей посняли, почитай и снимать было нечего, озими все повспахали, да повзборонили, чернь такая везде, тьма, даже днём посмотришь, словно в могиле сидишь; ветры ещё тут пошли, дожди, народ шубы понадевал, такая сквернота на дворе, смотреть — человека тоска берёт. Пришлось им по грязи этой чвакаться, припоздали они в город, захватили ночи, а тут ещё туман так и сечёт глаза, заплутали как раз в поле, с восьмой версты целиком поехали. Потёмки, сказать нельзя, какие, то есть, коли речка тебе на пути попадётся, так ты и в реку совсем с повозкой влопаешься, на лес наедешь, так разве в древо оглоблями стукнешь, а уж прежде ты его не приметишь. Дрянь дело было. Одному только я диву даюсь, мужик-то ведь был, дедушка, преспокойный, прекроткий, никакого баловства за ним никогда не водилось. С чего же это ему, скажи ты мне на милость, грех такой вдруг на ум припал?
— Враг смутил, известно с чего… — ответил внимательно слушавший дед.
— Должно, что так, потому что оченно тих был. Оно, правда, горе его, несчастливого, замучило: скотина вся пооколела без корму, маслобойка была славная — так сгорела, баба суседская подожгла. А детишек-то, поди, полные пригоршни были, да всё крохотные, не подсоблята, ртов много, а руки всё одни. Заела его беда, таскался всё на своей парочке — что заработает, бывало, волочит себе домой, ребятам — есть-то хочется, голодают, да плачут, не в воду же их пошвырять; а с хозяйкой немочь на беду случилась, опухла вся, поясницы не разогнёт, лежит себе как пласт на печи, пальцем не шевельнёт; спасибо ещё тётка у их старая была, та уж стряпала да обмывала. Ну, да я историю тебе всё не поканчиваю. Так вот заблудились они, барин этот сердитый да извощик наш смородинский. Едут час, едут другой, грязь так колесом и воротит; а барин прижался себе в угол да и молчит, словно неживой совсем, в шубу только свою кутается; а тут у него в ногах шкатулочки всякие с разными там господскими вещами, ну, а денег, видно, не жидко; потому сейчас приметно, что барин капитальный, скупой: шуба-то на ём, может быть, не тысячу ли рублей стоит, а с мужиком как жид настоящий торгуется; до Оскола семь целковых человеку не дал. Ну, заехали они, братец, таким манером в яр какой-то, стали лошади; извощик их нукать, кнутом стегать — не берёт, брат ты мой, ничего: вкопались в грязь, упёрлись, ни назад тебе, ни вперёд. Осерчал тут барин; мужичонок-то, видит, словно квёлый, слабосильный, опаски особливой нет, стал его ругать и клясть: такой ты, говорит, сякой! Ты, говорит, меня нарочно сюда в овраг завёз, ограбить, что ли, хочешь? Так я, говорит, тебя сейчас самого с передка сброшу, да в поле оставлю, коли ты на настоящий трахт не выедешь. Зачем я, говорит, только по поште ехать поскупился, по крайности, говорит, за себя и за вещи свои покоен бы был; тебе, говорит, разбойнику, конечно, всё одно пропадать, потому ты кроме зипуна своего, ничего не имеешь; и разное там ещё обидное ему выговаривал. Слушал мой извощик, слушал; на сердце-то у него своё горе, а тут ещё последних лошадёнок вконец затормошил. А на дворе ночь, души живой нет, и овраг кругом; вскипело его сердце, не стерпел. Вынул из-под себя топор, что на дорожный случай с собою завсегда возил, слез с передка и подошёл к барину. «Ну, говорит, барин, довольно тебе меня костить, покажи-ка, говорит, мне теперь, что у тебя в шкатулочке схоронено?» А барин уцепился за шкатулку обеими руками и сказать ничего не может. Махнул его извощик топором, всю грудину рассёк и не колыхнулся. Так на месте барина и убил.
— Что же, его, разбойника, изловили? — спросил Иван Николаич, слегка бледнея.
— А вот я за этим и речь свою повёл, — возразил Степан. — Ведь кажется, какой тут след, затащил в овраг под кусты, а сам поезжай себе с Богом назад в село; ищи, мол, кого знаешь… Ан, выходит, не так. Никто не видал, только один Господь сверху видел; от Его, друг, должно, не схоронишься… Ведь попался извощик, на то же лето попался. Бабы, дуры, стали в перстни, да ожерелья господские разряжаться, да перед суседками добром своим щеголять, ну и пошла в народе молва. Баба всегда всякой погибели человеческой причина; дошло дело по доказательствам до начальства, взяли в суд извощика, и его самого, и всю семью в Сибирь сослали.
— Поделом вору и мука, — невольно вскричал Иван Николаич. — Его бы ещё не туды следовало… Экое, подумаешь, грубое мужичьё это!
— Что мужичьё, — спокойно рассудил дед. — Не всё, что мужик, то и вор. А бедность, известно, никого добру не научит. Потому, я думаю, это больше по нужде, да по нищете, а то кому же захочется самому себе злодеем быть?
— Говори ты тут, по нищете! — ворчал недовольный Иван Николаич, встревоженный рассказом. — Нешто это нищему Христос делать повелел? Им от Господа терпенье положено, потому в Евангелии говорится: блаженны нищие, яко тиих есть царство небесное. А не то чтобы проезжих грабить… Они меньшая братия нарицаются… Ну, что же ещё тут толковать?