Евгений Марков - Барчуки. Картины прошлого
— Вот погоди, Степан, мы сейчас станем чай пить, так и тебе дадим, — отвечал один из нас.
— Эка столб бесчувственный! — ворчал между тем наш дядька, с невыразимым презрением оглядывая Степана, и даже прекратил для этого развязывание складней. — Ведь нахлестался раз в кабаке, куды уж тебе тут чай распивать. А вы, господа, будто и маленькие, прогнать его, пьяницу, не прикажете…
— Эй, Петрович, что же это, брат, так? В своём селе да за пьяницу? — добродушно возражал извозчик, ещё более сердивший Аполлона своим крайним незлобием. — А ты лучше не ругайся! И вы уж меня, господа, простите, Христа ради; коли я достоин, так пожалуйте меня стаканчиком, а коли не достоин, так хоть двумя жалуйте.
Публика громко рассмеялась.
— Какой ты извощик? Тварь ты, а не извощик, — уверял его Аполлон.
— Ну, Петрович, этого ты не говори, ести извощики покислее меня. А мы ездоки как есть самые настоящие. Особливо на пассажиров, куды как я востёр. Ты мне только его, братец, укажи, а уж я его везде вытравлю. Я ведь тоже игла! Ты вот примерно хоть и стар, а на штуках я тебя, должно, не моложе.
— Ну тебя совсем, навязался, прости Господи! — ворчал Аполлон, отворачиваясь с гневом к своему погребцу.
Степан между тем продолжал:
— Вот, небось, ты мне теперь не предъяснишь, что всего на свете пьянее? Ты, может, думаешь — штоф; а я тебе скажу — шкалик. А отчего шкалик? Оттого, что вот выпил я намедни половину штофа — не опьянел. Выпил ещё косушку — опять ничего, пошёл в кабак, добрал шкалик — от шкалика и зашумело в голове; стало, он всех пьянее. Теперь завсегда буду шкалик пить.
Старому деду, кажется, сильно пришлась по вкусу весёлая речь нашего извозчика; он постоянно улыбался и с удовольствием покачивал головою при каждой его острой выходке.
— Ладно ты, Степан, притачиваешь! — сказал он наконец. — А мошну-то, небось, за дорогу всю до вытрусу пообчистил. Тут ведь, я знаю, дешёвка скрозь продаётся.
— Поди ты, дед старый… Нешто я бубен какой? Я со временем пью: разве уж пьян-пьян рюмку выпьешь, а коли у меня теперь в одном кармане пусто, а в другом ничего нет, так мы у господ милости попросим гривен на восемь… Кто Бога боится, тот на водку даёт… — добавил он, весь осклабившись и обращаясь к нам.
В избе опять раздался дружный смех, в котором и мы приняли самое искренне участие.
— Ан не так ты просишь, извощик, — отозвался с печи солдат, тоже повеселевший. — Тебе б попросить гривен шести душу отвести, вот бы господа тебе и дали. Ей-богу, так.
— Ну, за божоту тебя прощаю, кавалер! — важно ответил Степан, присаживаясь к деду Потапу. — А что, старый, правду люди врут, будто одна нутренность злую водку любит, жёсткую, а другая — мягкую, кому как придётся?
— Должно, правда, коли говорят; ведь этому тоже резоны свои есть; вот у нас на селе мачеха невестку непьющую испортила: дала ей мёду стаканчик выпить, а та, как выпила, да и потребуй сейчас себе водки; так с нею и умерла, с кругу совсем спилась. Вот ты тут и смекай!
— Это червь всему греху причина, — вмешался босой севастополец. — У нас в полку капитан был один, из простых выслужился, тоже водку крепко любил, так по смерти у него из желудка червя красного вынули; так он, каторжный, как собака на водку накинулся! Так и учал себе хлебать. Сам я его видел.
Последнему уверенью никто, кажется, не поверил, кроме баб, которые с грустными вздохами и явным ужасом качали головами. Но вообще рассказ произвёл сильное впечатление, так что все даже слегка призадумались. Аполлон между тем с досадой и презрением сметал со стола множество хлебного сора, накрошенного купцами, стараясь, чтоб его как можно больше попадало на колени Ивана Николаича и молодому товарищу его.
— Вот уж порядки, — ворчал он почти вслух. — Сказано: посади … за стол, она и ноги на стол. А тоже купечеством называются. Наш брат холоп так не насорит… Эка, эка… И табачище тут, и всякая слякоть понатаскана, вот уж необразованные-то!
Он, по-видимому, готов был смести вместе с сором и салфеткой самого Ивана Николаича и всех присутствующих; так их неуклюжая бесцеремонность оскорбляла его лакейские понятия об этикете. Иван Николаич заметил негодованья нашего воркотливого дядьки, но смотрел в другую сторону, как будто ничего не зная и, может быть, чувствуя за собой некоторую вину. Наконец Аполлону удалось кое-как очистить стол; перемыв вынутые из погребца чашки, он поставил их сверкающим строем на наш же подносик, потом опустил в них такие же блестящие ложечки, накрыл салфеткой наш чайник, взгромождённый на самовар и отошёл, чрезвычайно довольный, бросив на грубую публику, не понимавшую его деликатных тенденций, полуторжествующий, полупрезрительный взгляд. Только один грязный и задымленный чужой самовар торчал бельмом в его взыскательных глазах, потому что он долго ещё ворчал себе под нос, разрезая на правильные ломтики замёрзлую булку: «Хорош хозяин, что мужиков и господ из одного самовара поит… Нечего сказать, можно таки это и самоваром назвать: как есть, навоз один, небось, как куплен, ни разу ни полудить, ни почистить не догадались… У, народец!..»
— Пожалуйте, господа, чай кушать! — доложил он нам потом, когда его усилиям удалось отнять у прялок маленькую скамеечку и поставить её с незанятой стороны стола, в некотором отдалении от остальной публики. Мы побежали к самовару. — Вот извольте тут рядышком сесть, тут почище для вас будет, — продолжал Аполлон, всё ещё косясь на купцов. — А то вот всякий, кто ни попало сюда лезет… Все места позаняли; того не понимают, что не в соломе ж благородным барчукам ночью валяться; когда это, Господи, до дому только доедем.
Купцы чувствовали себя очень неловко и не оглядывались на сурового дядьку; он между тем взял складни и пошёл с ними в кухню, чтоб как-нибудь ухитриться разогреть нам к ужину пирожки и жареную курицу. На сердце у всех отлегло, и разговор опять мало-помалу завязался.
— Куда это путь держите, купец? — спросил с печи солдат.
— В Москву едем, по своим делам… Сапожным товаром торгуем, — снисходительно отвечал Иван Николаич, но всё-таки не оглянулся на солдата.
— А что, поштенный, — вмешался старый дед, — я вот в Москве и бывал, да ни от кого толком узнать не мог, есть там у вас, сказывают, собор такой — сколько дней в году, столько престолов?
— Да уж это и изречи нельзя, сколько благодати в Москве насчёт церквей! Дивно! — уклончиво ответил Иван Николаич.
— Вот тоже и Киев, — продолжал дед, — много ведь и там святыни! Чай, не побольше ли Москвы… Чудесно и там, нечего сказать: угодников одних столько, все вот словно живые препочивают, только не балакают, под решёточками прикрыты…
— Да отчего ж, Потап, они угодили Богу, а мы нет? — спросил мой младший брат.
— Ну, стало, уж Бог им дал…
— Да ведь Бог же и нам велел ему угождать? — настаивал брат.
— Ну, значит, так уж это им пришлось, Богу так угодно! — говорил старик, несколько негодуя на его любопытство, которому он решительно не в силах был удовлетворить.
— А что, Потап, — опять начал брат, — все угодники так и при жизни в пещерах этих жили?
— Э, нет, барчук милый. Они, значит, по всей России были, кто где… Вот хоть примерно, и мы с тобой угодили Богу; одно слово, кого, то есть, Господь преизволил, тот в пещерах там и явился; Бог, выходит, по смерти перенёс.
— Так вот как! — от души подивился брат.
— А ты думал, как? С одного места все они? Нет! — и старый дед снисходительно улыбнулся.
— Есть там, сказывают, святой один, — заговорил купчик, — что сами себя в землю по локоть закопал; каждый год, говорят, на маковую росинку в землю уходит, и когда совсем уйдёт — быть тогда света преставленью.
— Есть такой святой, — подтвердил дед. — Твоя правда, парень; уж он теперь, почитай, по плечи в землю ушёл. Прикладывался я и к ему, моему батюшке, как не прикладываться! И к двенадцати братцам прикладывался, что все рядком на одной постельке померли, а одному местечка не хватило, так он, мой голубчик, бочком промеж их лёг, да ножку свою приподнял. Так и теперь эта ножка в самом том виде содержится. Много ведь там разных чудес, всего и не упомнишь.
— А под престолом горшка не видал, где дьявола угодник крестом накрыл? — осведомился солдат.
— Нет, этого, что ж, не сподобился видеть, не видал, так и прямо говорю, что не видал; зачем врать. А что сказывают в народе — это точно сказывают.
— Как не сказывать, коли это сущая правда. Дьявол, известно, во всякую вещь войти может. Вот хоть бы у нас Пурпуров был генерал, пресвирепый, презлой, носы солдатам откусывал; так он на небель свою при смерти зарок наложил, беса, значит, впустил, чтобы продавать не могли никакого его имущества; ну и взял своё; поставили её, небель-то, к командиру в дом, заперли всю в одну горницу, так она через неделю всех хозяев выжила из дому: такой содом до пляс ночью подымала, что хоть из города бежать, а войдут к ней в горницу, ничего нет — тихо себе стоит. Уйдут — опять гвалт подымает. Насилу уж пожечь её догадались, жалко им хорошей небели было, а то б и до сих пор шумела, вот оно как!