Леонид Соболев - Капитальный ремонт
— Да постойте же! Что дамы! Не все равно, какие они, — перебила Наташа нетерпеливо. Страшное вспомнилось ей, и она заранее расширила глаза и придвинулась к Юрию, даже понижая голос. — Они, значит, едут, нетрезвые, развалились, дам этих обнимают, а тут вдруг студент — прыг на тумбу. «Да здравствует Франция!» — кричит и запел эту… ну, как ее? Полинька все теперь играет?
— «Марсельезу», — подсказал Юрий, тоже подвигаясь и выражая всем лицом крайний интерес; он даже положил руку на Наташино плечо, будто торопя. — Ну, «Марсельеза», и что же?
— А моряки в извозчиках встали и честь отдают, улыбаются… Тут их на руки, качать, «ура» кричат, так и понесли на руках к мосту, и все за ними… Наро-оду!.. И все смеются — и рабочие смеются, и они, и поют все, а студент впереди руками размахивает и хохочет…
Юрий проклял свою медлительную недогадливость: конечно, надо было придраться к слову «обнимают» и тут же со смехом самому обнять Наташу: «Как обнимают? Вот так?» Ну, а дальше все само собой пошло бы… Шляпа! Он осторожно спустил руки ниже её плеча, чтобы при случае не растеряться и обнять как надо.
Двусмысленность гимна здесь, у моста, открылась во всей своей порочности. «Марсельеза» в звуках оркестра на царской пристани была национальным гимном дружественной державы; в рабочих глотках Выборгской стороны она была запрещенной революционной песней. Первая тянула руки жандармов к козырькам, вторая — к нагайкам. Всю выгоду этой двусмысленности отлично поняли те, кто вел за собой толпу на мост, неся на руках улыбающихся французских кондукторов, как щит против полицейских пуль и казачьих нагаек.
Городовые стояли в недоумении: толпа шла на них — и ничего нельзя было поделать. Крик «да здравствует Французская республика», французские флаги, вырванные рабочими из кронштейнов над воротами, растроганные неожиданной овацией французские офицеры — французские! офицеры! — как броней прикрывали толпу забастовщиков, пропускать которую в центр ни в коем случае было нельзя. Городовым смеялись в лицо, и они стояли, переминаясь, поглядывая на околоточных. Околоточные ругались сквозь зубы, почтительно держа руку под козырек и поглядывая на пристава. Пристав в кровь искусал губу. Третий раз уже он дергался рукой для привычного знака и всаживал шпоры в бока коня, но сдерживался, взглядывая на пьяных французских болванов, не догадывающихся, что наделала их дурацкая патриотическая восторженность. Конечно, разогнать толпу было еще не поздно, но эти?.. Как потом градоначальник будет оправдываться в посольстве?.. Французские, черт их раздери!.. Офицеры, мать их растак! Хоть бы матросы! И занесло же их сюда с Невского, не могли вчера поприличнее себе девок найти! Он опять дал шпоры коню и помчался к мосту, опережая толпу, а городовые расступились, пропуская на мост тысячную толпу, повергнув этим в изумление полковника Филонова.
Всего этого Наташа не видела и видеть не могла. Не видела она и того, как побагровел на мосту полицмейстер, какого сочного дурака отпустил он приставу, не считаясь с его капитанскими погонами, как мгновенно распорядился он сам — прожженный в уличных боях квартальный дипломат. Она не видела неожиданной свалки в передних рядах и не могла слышать той убийственной французской речи, которой пристав пояснял полупьяным гостям, что толпа вся пьяна, что овация может кончиться неблагополучно, сообразно грубым нравам выпившего российского простонародья. Не видела она и того выжидающего взгляда, которым полковник Филонов проводил извозчика, вскачь уносившего через мост растроганных заботливостью французов. Она видела то, что произошло потом, — когда «Марсельеза», все еще гремевшая над толпой, стала (за неимением французов) запрещенной революционной песнью, когда все понятия стали на свои места, когда полицмейстер кивнул головой казачьему есаулу и казаки пригнулись в седлах, подняли нагайки и марш-маршем ринулись под уклон моста…
Что же до Юрия, то он не видел и того, о чем рассказывала Наташа, путаясь в словах и захлебываясь ими. Он видел её нешуточное волнение, набирающиеся в глаза слезы, волнующуюся грудь в розовой кофточке — и спешил уже утешать ее, гладя плечо, крутую жаркую спину и касаясь даже груди. Сердце его колотилось.
…Толпа ахнула, заметалась в узкой ловушке улицы, растекаясь в переулках, вбегая в ворота, забиваясь в подъезды, вжимаясь в стены домов. У самого окна портнихи металась группа в пять-шесть человек. Женщина в синем платье, обезумев, прижимала к груди ту самую девочку, которая сосала леденец; теперь она визжала, запрокинув голову, широко раскрыв рот. Лошади гремели копытами по мостовой и по панели. Молодой казак озорно скакал впереди, крестя нагайкой подворачивающиеся спины. Улица выла, кричала, проклинала. В казаков полетели камни, вывороченные из мостовой, лошади скакали, фыркая, бесясь; казаки на них стервенели. Уже грянуло кое-кому из них камнем в бок, молодому казаку хватило вскользь в голову. Фуражка его упала. Он заматерился и стал хлестать нагайкой по лицам, вздымая коня на дыбы и топча им людей…
— А она было в подъезд, ребеночка кажет, а швейцар, верите ли, старый черт, дверь под носом — хлоп… да еще головой качает: нельзя, мол… Она, бедная, через улицу, — видно, думала в ворота, — а этот без фуражки налетел да нагайкой, нагайкой… ее, девочку… лошадь на дыбы, копытом топчет, топчет…
Наташа разрыдалась, упав на его плечо всей грудью. Жаркое её тело давило Юрия сладко и доступно. Золотистый пушок вился на затылке. Теплый парной запах чистой здоровой девушки подымался из-за воротника; от Наташи почти не пахло кухней, как опасался этого Юрий. Он поднял к себе её заплаканное лицо, ощущая наконец вполне, всей ладонью, не очень крупную грудь.
— Ну что же ты ревешь?.. Дурочка! А еще такая большая…
Она плакала, всхлипывая, зажмурив глаза. Юрий вдруг догадался, что валяет дурака. Губы её вздрагивали. Он наклонил лицо и впился в них властным, зовущим поцелуем, перед которым, как ему было известно из многих источников, не могла устоять ни одна женщина.
Это был тот самый поцелуй, которому обучали общество, беллетристика, поэзия и искусство времен российской реакции. О нем, бесстыдном и пьянящем, пели Бальмонт и Мирра Лохвицкая, писали повести Анатолий Каменский и Юрий Слезкин и даже целые романы Арцыбашев, Вербицкая и Фонвизин; его снимала крупным планом «Золотая серия» ханжонковского кино; о нем пели в опере; о нем замирали в страстных романсах Юрий Морфесси и Сабинин. Юрий работал над губами Наташи по всем рецептам этих авторитетов общественного мнения. Он жег, впивал, вбирал в себя жадными, несытыми губами её безвольно раскрывшийся рот. Рука его бродила по её телу в требовательной грубой ласке, которой, конечно, тайно ждала Наташа, как всякая девушка. Он мягко сгибал на диван её вдруг ослабевшее тело, с уверенностью ожидая момента, когда безумный поцелуй окажет свое действие и Наташины руки в изнеможении обовьются вокруг его шеи и все завертится…
Но ничего не завертелось. Наташина рука выскользнула и больно оттолкнула его лоб. Губы Юрия сползли с Наташиных, громко чмокнув. Наташа же вырвалась и отскочила, обтирая рот и опуская юбку.
— Вот кобель какой, прости господи! — сказала она, не тратя времени на выбор выражений. — Пакостник слюнявый, а еще барич… Тьфу!
Она плюнула в самом деле и выбежала, хлопнув дверью.
Юрий был уничтожен. Он сидел, красный, как трамвай, не поднимая головы, злясь, недоумевая и чувствуя весь свой позор. Плевок прикипел на белых брюках около коленки и остывал, пузырясь. Юрий поискал глазами и, оторвав от тетрадки на столе листок, осторожно вытер брюки. Руки его дрожали, хотелось не то плакать, не то ругаться в голос последними словами.
— Подумаешь, девка валдайская! — сказал он вслух, успокаивая себя. — Тоже недотрога, барышню разыгрывает! — И, подумав, добавил: — Стерва!
Однако обида не улеглась. Действительно, экий гонор. Кому не известно, что горняшек на то и берут в дома, чтобы охранить молодых людей от подозрительных знакомств на стороне? Они и сами это отлично знают, на то и идут…
Звонок прервал его мысли. Он подождал, но Наташиных шагов не было слышно. Обиделась или ревет, ну и черт с ней!.. Он пошел в переднюю.
Квартира мгновенно наполнилась веселыми приветствиями, хохотом и оживлением, принесенным с праздничных улиц. Даже Полинька была оживлена и раскраснелась. Дядя Сергей Маркович, заслонив своей видной фигурой обоих племянников, растопырил руки и двинулся на Юрия, играя сочными нотками адвокатского своего баритона:
— Ба-ба-ба, кого я вижу, какими судьбами, адмирал? Полинька, дружок, распорядись-ка Наташу за винцом, поприветствуем юного флотоводца!
Дядя Сергей Маркович был из того сорта людей, которые создают в столице скромный, но солидный фон для блистания звезд света и полусвета. Это они наполняют кресла партера в театрах, хоры Государственной думы на скандальных заседаниях, нижние трибуны скачек, ужинают в Аквариуме и завтракают у Кюба, подписываются на «Новое время» и «Речь», заказывают платье у дорогих портных, имеют у парикмахера особый ящичек с личным бельем и составляют то, что называется «обществом». Манеры его были уверенны и свободны, взгляды — в меру либеральны, тон — слегка покровительствен. Впрочем, прекрасная холостая квартира на Знаменской, круглый капиталец в Русско-Азиатском банке, сколоченный к сорока годам удачной карьерой присяжного поверенного, вполне оправдывали этот тон. Сергей Маркович имел солидные связи в Петербурге, в деловых кругах почитался умницей и передовым человеком, в кругах административных — человеком безупречным, в кругах холостых — не дураком покутить, а в доме Извековых принимался с уважением, как добрый гений семьи. Ни для кого не было тайной, что дядюшкин капиталец назначен в наследство племянникам. Поэтому все желания его выполнялись в доме тотчас же. Полинька, снимая кокетливую шляпку, улыбнулась ему своей бесплотной улыбкой и погрозила пальчиком: