Леонид Дайнеко - Тропой чародея
— Выпей кумыса, мой хан, — сказала Агюль, когда он как всегда пришел к ней.
Не сводя с нее глаз, он начал пить горьковатый напиток.
— От кумыса крепкий спокойный сон, — улыбнулась Агюль и вдруг спросила: — А что если Калатан живой, не умер?
— Ты еще помнишь этого червяка? — удивился Гиргень. — Он умер, так как после того, как он проиграл мне, настоящий куман не должен жить. Но если бы случилось чудо и он снова появился бы в нашей степи, я отрезал бы ему уши. Они у Калатана слишком длинные.
Гиргень засмеялся, довольный шуткой и собой, и вдруг почувствовал, как едва уловимо качнулась под ним земля. Он сидел на кошме, рядом была Агюль, кумыс приятно охлаждал рот, но тренога вспыхнула в сердце, да такая, что потемнело в глазах. Ему показалось, что он сейчас умрет.
— Что с тобой, повелитель? — тихо спросила Агюль. Глаза у нес были блестящие, большие. Такие глаза — как холодная речная вода в жару.
— У меня отчего-то закружилась голова, — растерянно сказал Гиргень. Он приложил ладонь ко лбу.
— Ты устал… Ляг, поспи, — успокоила старого хана Агюль.
— Нет… Это не то… Не то, — прислушиваясь к самому себе, к глубинам своей души, медленно проговорил Гиргень. Потом он рывком положил руку на круглое мягкое плечо Агюль, задыхаясь, спросил: — Ты любишь меня?
Снова страх, как гной из раны, пролился из сердца, затопил каждую клеточку тела. Хан почувствовал, что у него останавливается дыхание. Руки и ноги стали легкими, невесомыми, как перо степной птицы. Во рту пересохло, будто туда бросили горячего песка. Агюль молчала, внимательно смотрела на старого Гиргеня.
— Что ты сделала со мной? — догадавшись обо всем, все поняв, выкрикнул Гиргень, но только слабый шепот вырвался из груди.
— Спи, хан, — строго сказала Агюль.
— Ты влила в кумыс отраву. Ты… которую я так любил… Скажи, Агюль, что это не так… Скажи, и я прощу… Не молчи…
Агюль молчала, загадочно глядя в лицо хану. Он чувствовал, как немеет, холодеет нутро, бессильно скрипел зубами, тщетно пытаясь поднять голову, твердо и гневно посмотреть на коварную обманщицу. Он хорошо знал, что она всегда боялась его твердого взгляда в упор. Но голова клонилась на грудь. И вдруг такая усталость, такое тупое безразличие навалились на хана, что он сладко зевнул, сказал: «Буду спать…» — лег на кошму и заснул.
— Спи, хан, — прошептала Агюль.
Она долго сидела в темноте, прислушиваясь к его дыханию, боясь, что сонное зелье окажется слабым и хан, переборов сон, схватится за саблю. Но хан крепко спал, свистел носом, будто суслик. Тогда Агюль упруго вскочила на ноги, щелкнула пальцами, вызывая рабыню, и когда та, черная, безмолвная, склонилась перед ней, спросила:
— Горит ли на Горбатом кургане костер?
— Горит, украшение небес, — льстиво ответила рабыня. Агюль выбежала из шатра. Костер, как красный пронзительный глаз, глянул на нес из глухого мрака.
— Долго же ты спишь, хан Гиргень, — послышалось откуда-то сверху, Гиргеню показалось — с облака, золотого и яркого, которое проплывало над ним. Во сне он видел себя в знойно-васильковом небе. Вместе с Агюль он сидел на маленьком искристом облачке, парил над бескрайней степью. Рядом — внизу, вверху, по сторонам — бесшумно плыли белые пухлые облака. От них веяло холодом, И вот с большого верхнего облака послышался этот неожиданный голос. Нежно обнимая левой рукой Агюль, Гиргень протянул правую к облаку, чтобы подманить его к себе. Так в весенней степи он подзывал, подманивал из огромного овечьего гурта доверчивых белых баранов. Но вдруг облако выпустило железный клюв и больно ударило им по руке. Гром-смех прокатился по небесам. Старый хан с великим напряжением открыл склеенные сном веки и увидел над собой Шарукана. Рядом, зло усмехаясь, стоял Калатан.
— Вставай, беззубый верблюд, — приказал Шарукан.
Гиргень медленно поднялся на ноги, пошатнулся. Камешек боли, тяжелый и острый, перекатывался в голове. Все еще хотелось спать, но он понимал, что это был последний его земной сон, что скоро, возможно через несколько мгновений, он уснет навеки. Страха не было. Он искал глазами Агюль. В шатре толпилось много людей, но Агюль среди них он не увидел.
— Ты хотел завести вольных куманов в Киев, породниться с русами, — жестко усмехнувшись, сказал Шарукан. — Уж не сошел ли ты с ума?
— Я умнее тебя, — с достоинством проговорил Гиргень.
— Как же ты додумался до этого? Если ты умнее всех, как ты мог наших степных богов равнять с киевским богом? Разве можно в небе остановить облако? Ты же в своей старческой слепоте захотел, чтобы мы, властелины степей и быстроногих коней, остановились на обочине дороги, начали ковыряться в земле. Есть народы-грибы, они растут на одном месте. Это русы, ромеи, ляхи… Но приходит некто, мудрый и могучий, срезает гриб и жарит его на огне. Это мы, куманы. Такими сотворило нас небо. Вечное движение, вечный поход. Что лучше найдешь ты на земле?
Шарукан говорил с воодушевлением. Все, кто находился в шатре, слушали его с затаенным дыханием, согласно кивали головами:
— Да… Да… Справедливо говорит мудрый Шарукан.
А хан Гиргень в предсмертной тоске думал об Агюль. Предала, опоила сонным зельем, навела врагов… Но гнева в сердце почему-то не было. Он и сейчас любил черноглазую красавицу, и если бы увидел ее, язык не повернулся бы сказать злое слово, только бы посмотрел с укором. И вспомнился хану тяжелый сон. Приснилось ему однажды во сне, что душит его черная гадюка. Обвилась кольцом, не дает дохнуть, В ужасе, в холодном поту проснулся он тогда, а это Агюль обняла его за шею и целует.
— Отдай мне Гиргеня, — попросил Калатан, обращаясь к хану Шарукану.
Но тот будто не слышал этих слов, продолжал:
— У чужого огня не согреешься. А ты забыл об этом, Гиргень. И — помолчав — вдруг предложил пленному:
— Ты отважный, мудрый. Тебя уважает народ куманов. Давай объединим наши силы, ударим по Киеву, сожжем город русов, и будет у нас тогда много серебра и рабов.
Все ждали, что ответит старый Гиргень.
— Прошедшего не поправить, — после некоторого раздумья проговорил Гиргень. — Мы с тобой всегда враждовали, так останемся же врагами до самой моей смерти. Ловко ты меня взял, как птицу в гнезде. Наука старому дураку, но поздно учиться — помирать надо. Я тебе одно скажу; не иди войной на русов, не то и свою голову погубишь, и народ из-за тебя пропадет. Вот мое слово.
Гиргень опустил седую голову, умолк. Шарукан внимательно посмотрел на него, сморщился, кашлянул в загорелый кулак.
— Отдай мне Гиргеня, — снова попросил Калатан.
Слившись с войском Шарукана, орда двинулась в степь, чтобы оттуда, собрав грозную силу, навалиться на Киев. Скрылись за горизонтом последние кибитки. Тишина установилась вокруг. Из норки осторожно высунул головку суслик, глянул туда-сюда, осмелев, вылез наверх и замер на кургане, как столбик. Вдруг непонятные звуки послышались ему. Суслик на всякий случай нырнул опять в норку, потом, подождав немного, снова высунул любопытную мордочку, запачканную песком. На соседнем кургане умирали двое — старый человек и чудной зверь. Таких зверей суслик никогда не встречал в родной степи. Человек и зверь были привязаны друг против друга к длинным, вбитым в сухую землю шестам. Кто-то сломал им позвоночники, и они умирали. Эти-то глухие стоны и услышал суслик. Он немного поколебался, снова выбрался из норки, понял, что человек и зверь беспомощны, а значит, и не страшны для него. Мухи облепили морду зверю, лезли ему в глаза, в уши, и зверь время от времени угрожающе визжал. Но когда он открывал для своего слабого визга рот, мухи нахальным роем летели ему в рот, и он давился, рычал. Слезы сверкали в глазах неизвестного суслику зверя.
Оцепенев от дикой боли, от жары и лютых мух, Гиргень напряг все силы, открыл глаза и увидел, как жестоко страдает несчастный пардус. «Хоть бы зверя пощадили, — подумал он, — Разве зверь виноват?» Потом он увидел суслика, серый пугливый столбик. «Подбеги ближе, — мысленно умолял он зверька. — Свистни, пропой мне на прощанье песню степей». Но суслик молчал. А через какой-то миг уши и сердце резанул предсмертный визг пардуса. «Прощай, — простился с ним Гиргень. — Я человек, поэтому должен дольше жить и дольше страдать, чем ты, зверь». Он умер через ночь, на рассвете.
IIСнова Степь шла на Ниву, Кибитка на Хату, Аркан на Плуг. Все днепровское левобережье застлал едкий дым. Половцы огромными конными массами напали врасплох. На север от реки Вороскол, где извечно стоят селища русичей, рассекла белый день на черные ошметки кровавая сабля.
Смерды с семьями спасались кто как мог. К Киеву или Переяславу бежать было далеко, и люди, как степные дрофы, вместе со своими детьми забивались в траву. Но на взмыленном коне взвивался над убежищем половец, и мужчин ждала сабля, а женщин и детей — аркан. Некоторые бежали к степным речушкам, забивались в тростник, лезли в воду, только нигде не было спасения. Вмиг становилось пеплом то, что человек тяжелым трудом добывал всю свою жизнь. Пленных женщин и детей сгоняли, как скот, в стада. Потом самых красивых девушек начинали насиловать на глазах у всех. Девушек не хватало, и пропахшие потом, дымом и кровью степняки насиловали женщин на виду у их детей. Жены половцев терпеливо ждали в условленных местах пленных, делили новых рабынь и малолетних рабов, нагружали их, как верблюдов или коней, добром, гнали к своим кибиткам. Если же по той или иной причине изнасилованных девушек и женщин нельзя было взять с собой, половцы их тут же убивали, так как некоторые могли забеременеть, родить детей, а закон степей не разрешал, чтобы среди чужого народа жили люди, телом и душой похожие на половцев.