Максим Ююкин - Иван Калита
1
В один из дней бабьего лета все жители села Горнчарова — от ветхих старцев, едва способных передвигать ноги, до младенцев, самозабвенно спящих на руках у матерей, — празднично разодетые, собрались на только что сжатом поле, посреди которого одинокой прядью желтела единственная не тронутая серпом полоска ржи — Ильина бородка, как называли ее крестьяне. Из года в год свято соблюдался этот дедовский обычай — по завершении жатвы вознести хвалу богу и Илье-пророку за собранный урожай и смиренно попросить, чтобы и в следующем году клети и овины не остались пустыми. И чем неурожайнее был год, чем скуднее наполнялись закрома, тем горячее была благодарность за избавление от голодной смерти и страстнее мольбы, исполненные робкой надежды и затаенной тревоги.
В отработанном до мелочей ритуале дожинок каждый знал свое место. Когда крестьяне с торжественными лицами, еще хранившими на себе следы недавней нелегкой страды и в то же время излучавшими радостное удовлетворение от успешно завершенного дела, расположились полукругом возле Ильиной бородки, староста — благообразный старик с глубокой складкой между выпуклыми наполовину оголенными белесыми бровями — вышел вперед и, воздев длинные руки к небу, заговорил с такой страстью, что многим из присутствующих стало не по себе:
— Отче наш небесный! Благодарим тебя за то, что и летось не оставил ты нас своею милостью и даровал нам хлеб наш насущный. Слава тебе ныне и присно и во веки веков! Аминь.
С этими словами староста трижды широко, точно бросая в землю семена, перекрестился и отвесил земной поклон. Остальные, нестройным хором повторяя «аминь», последовали его примеру.
— Ну, хозяюшка, теперь твой черед, — с улыбкой обратился староста к жене, круглолицей, улыбчивой, моложавой женщине, державшей себя, несмотря на приметное положение мужа, как обычная крестьянка.
Старостиха подошла к бородке и, склонившись над ней приспустила широкий рукав своей вышитой рубахи. Взяв через ткань волоток, она стала бережно, закусив от напряжения губу, завивать его посолонь, непрестанно приговаривая: «Вот тебе, Илья-борода, на лето роди нам ржи и овса!» Когда каждый из колосьев превратился в тонкий солнечный венок, женщина осторожно надломила их у основания, после чего собрала в сноп, который перевязала заранее припасенной красной шелковой лентой. На место рождения снопа кто-то тут же положил камень. Затем люди стали по очереди подходить к лежащему на земле снопу, и каждый что-то оставлял на нем: привязывал ленту, втыкал цветы или надевал сплетенный из трав и цветов венок Когда эта часть обряда была закончена, сноп высоко подняли над головами и толпой двинулись в сторону села, орошая пустой осиротевший простор искристой брызжущей песней:
Яровая спорынья!
Иди с нивушки домой,
Со поставушки домой,
К нам в Горнчарово село,
Во Петроково гумно.
А с гумна спорынья
Во амбар перешла.
Она гнездышко свила,
Малых деток вывела, —
Пшеной выкормила,
Сытой выпоила.
Так, под веселое разноголосое пение, сноп внесли в большую, с добротным резным крыльцом избу старосты, благоговейно водрузили на лавку в красном углу, под иконами, после чего все, оживленно переговариваясь друг с другом с довольным видом людей, только что завершивших большое и важное дело, расселись за накрытым для общей трапезы еловым столом.
— Присаживайтесь, люди добрые, угощайтесь чем бог послал, — хлопотала вокруг стола старостиха.
Поначалу разговоры за столом велись чинные и степенные. Мужики важно толковали о недавних событиях в Твери, вести о которых окольными путями дошли и до Горнчарова.
— Да-а, татары это так не оставят, — протяжно изрек губастый лопоухий Сеня Бука, опорожнив целый ковш квасу, изготовленного из зерна нового урожая. Смачно икнув, он медленно, с достоинством провел рукавом по опушенным пеной усам. — Жди теперь гостей.
— Нам-то что! — махнул рукой Илейка, веселое и беззаботное настроение которого не позволяло ему сейчас думать ни о чем плохом. — Тверичи ведь буянили, им и ответ держать перед погаными, а мы тут ни с какого боку не замешаны.
— Так ведь татары, они, брат, разбирать не станут, — гоготнул Бука. — Голову сымут — и весь сказ. Князьям-то да боярам что — ускакали от греха подале, и горя мало. А подневольному люду куда податься? Сиди да дожидайся, покуда гром над головою грянет.
— Ну, бог не выдаст — свинья не съест, — беззаботно отозвался Илейка. — Мы от Твери далече, не нам о том и печалиться.
— Дай-то бог! — вздохнул Бука.
Хмельные пары делали свое дело: постепенно беседы, ведшиеся за столом, утратили связность и все чаще то сникали до невнятного бормотания, то срывались на истошный крик с яростным размахиванием руками и ударами кулаками по столу. Один из гостей, окончательно потеряв интерес к происходящему, с отсутствующим видом подпер рукой щеку и хрипло затянул песню.
— Что ты блеешь, ровно козел?! — раздраженно бросил ему сосед напротив. — Коли не дал бог голосу, не срамился бы перед людьми. Пущай лучше Агашка споет, а мы подхватим.
— Верно! — раздались кругом голоса. — Спой, Агафьюшко! Потешь душеньку! Слезно просим!
Из-за стола вышла девушка лет шестнадцати-семнадцати, тоненькая и гибкая. Зардевшись от смущения, она отвела взгляд от устремленных на нее со всех сторон разгоряченных угощеньем лиц и запела удивительно чистым и звонким голосом:
Ходил козел по меже,
Ходил козел по меже,
Дивовался бороде:
А чея й-то борода,
А чея й-то борода,
Черным шелком повита?
Черным шелком повита?
Сытой-медом полита?
Иванова борода,
Иванова борода,
Черным шелком увита,
Черным шелком увита,
Сытой-медом полита.
Марьюшко, не лежи,
Марьюшко, не лежи,
Ему бороду оближи!
Все разговоры за столом смолкли. Даже самые беспокойные во хмелю притихли и не отрывая глаз с нескрываемым восхищением смотрели на певунью.
«Господи, до чего же на Иринку похожа! — с внезапно нахлынувшей тоской подумал Илейка, жадно вглядываясь в тонкие черты девичьего лица. — Какая-то она теперь стала? Сколько годов не виделись, страшно помыслить! Верно, меня и в живых давно не числит». Под натиском воспоминаний праздничное настроение Илейки окончательно улетучилось, как дым купальского костра в черном ночном небе. Аграфена, с улыбкой покачивавшаяся в лад песне, заметила хмурое лицо мужа и шутливо толкнула его локтем:
— А ты чего насупился, как неродной? Подпевай! Узнав о причине мужниной тоски, Аграфена воскликнула:
— Так съезди навести ее!
— Вот так присоветовала! — горько усмехнулся Илейка. — Али запамятовала, кто мы? Кто ж меня отпустит, да еще так далече? Да и ты с ребятами как одна будешь?
— А ты потолкуй со старостой, — не смутившись этими доводами, предложила Аграфена. — Как расходиться все станут, тут и потолкуй. Он мужик вроде душевный; нечто не войдет в твое положенье? Посули ему что-нибудь. А за нас тревожиться нечего: что ж мы, две-три седмицы без тебя не обойдемся? Иные бабы и дольше без мужиков живут, и ничего. Я тебе так скажу: коли хочешь свидеться с сестрой, ничто тебя не должно удержать! А ежели удержит, значит, не любишь ты ее, и толковать тогда не о чем.
Илейка сделал так, как советовала жена. Когда гости стали откланиваться, он замешкался, ожидая, пока горница опустеет, и, улучив минутку, подошел к старосте.
— Ну поезжай, коли такое дело, — добродушно молвил тот, выслушав Илейкину просьбу. — Оно бы, конечно, не полагалось тебе разъезжать, яко вольному, однако же по человечеству уважить надобно. Сестра, как-никак. Отправляйся с богом. Токмо гляди, Илейко, — строго предостерег на прощание староста, — долго там не загостись да к прежнему хозяину в лапы не попади. И меня тогда подведешь, и семью свою на горькую долю обречешь. Так что поберегись!
Илейка не сразу отправился в путь: надо было сделать еще кое-какие дела, чтобы в зимнюю пору его семья ни в чем не нуждалась. Почти два месяца он целыми днями пропадал в лесу — искал борти, запасал дрова. Лишь когда первый снег покрыл землю, Илейка простился с женой и детьми и, томясь радостным предвкушением скорой встречи, взял путь на юг, в сторону Москвы.
2
Огромный масляно-желтый лик месяца низко навис над лесом, то исчезая за проплывавшими по темному небу призрачными волнистыми облаками, то снова причащая мир таинству ночи из своего опрокинутого круглого потира, до краев налитого скупым холодным светом.
Пока стреноженный Весок, низко наклонив шею, хрустел торчавшими из-под снега острыми и ломкими верхушками кустарника, Илейка наскоро наломал охапку голых веток и, добыв кремнем огонь, развел жиденький костерок. Съежившись на разостланной прямо в снегу плотной рогоже, Илейка поднял воротник тулупа, засунул кисти рук в рукава, как в муфту, и, прислонясь спиной к широкому стволу дуба, вытянул ноги поближе к огню. Рваный жилистый язык пламени извивался, ходил ходуном, словно дразня, разбрызгивал во все стороны сверкающую слюну искр. Глядя на него, Илейка почувствовал, как его веки, будто мехи хмельным вином, наливаются неодолимой дремой.