Михаил Попов - Ломоносов: поступь Титана
Так начинает Анакреон. А что отвечает росский пиит?
Мне струны поневоле
Звучат геройский шум.
Не возмущайте боле,
Любовны мысли, ум,
Хоть нежности сердечной
В любви я не лишен,
Героев славой вечной
Я больше восхищен.
Ломоносову важно донести до юного наследника главное — то, ради чего он, помазанник Божий, и призван на царство: служить славе и процветанию Отечества. Однако при этом необходимо сохранить добросердечие, душу живу, иначе в мыслях, а следовательно, и в деяниях государя может произойти разлад. Пример для подражания рядом — вот он сияет орлиным взором с парадной парсуны. И стезя его не заказана. Но вот как выйти на сию стезю, как не поддаться козням, каверзам и искушениям, коих немало на пути от отрочества до зрелости?
Взгляд Ломоносова пробегает по державным ликам. Среди них совсем юный образ. Кому не ведома судьба императора Петра II, сына казненного царевича Алексея? Лишенный сызмальства отца-матери, Петруша совсем еще дитем оказался на царстве. Где ему, отроку, было совладать с кознями да интригами, кои плелись округ трона. Оттого и закружилась его бедная головушка. Шапка Мономаха оказалась не токмо велика для него, но и тяжела — она надломила тонкий стебелек выи. И душа несчастного в ранней юности отлетела, не вынеся земной юдоли.
Как неискушенному отроку не повторить чужих ошибок, как юному существу выйти на верную житейскую стезю — вот всегдашняя людская загадка, будь ты простолюдин или престолонаследник. Именно этому и посвящена поэма. В зерцале ее отражаются два образа: праздный гуляка Анакреон и угрюмый республиканец Катон. Примеру кого из них следовать: пуститься ли по воле житейских волн или стоять валуном на пути потока? Провести ли жизнь в праздности или отдать ее борьбе? Отринуть ли все заповеди и принципы или стоять на своем до конца, а проиграв, лишить себя жизни? Вот те вечные вопросы, которые он, автор, задает читателю. Иные, прочитав «Разговор…», склоняются к одному, иные к другому, кому что ближе и важнее. А для него, пиита, — это крайности, кои одинаково нелепы и одинаково неприемлемы. И дабы подчеркнуть сие, Михайла Васильевич переводит взгляд на державного слушателя и посылает ему лукавую улыбку, дескать, вы поняли меня, Павел Петрович?
Лупоглазый наследник теребит пуклю паричка, глазенки излучают любопытство, но прилежания первого ученика он не выказывает. Ну, да дело ведь не во внешних отзывах, главное, чтобы в разум запало, а там, глядишь, и до сердца дойдет.
Нравоучительная часть поэмы завершается. Наступает черед последней — сердечной. Именно так — от сердца к разуму, от разума снова к сердцу — и катится клубок поэмы. Но сколь велика разница: Анакреон воспевает любезную прелестницу, а он, Ломоносов, эту заключительную часть произведения отдает своему и при этом самому сокровенному образу.
Тебе я ныне подражаю
И живописца избираю,
Дабы потщился написать
Мою возлюбленную Мать.
Императрица, слушая «Разговор с Анакреоном», вероятно, узрела в череде звуков — тут и скипетр, и порфира, и венец — свой образ, образ государыни-матушки. Может, потому и пригласила автора к своему сыну, дабы наследник проникся величием царственной матери. Но он-то, пиит, не скрывая того, рисовал образ матери-Родины, образ, доселе невиданный в росской поэтике:
О мастер в живописи первой,
Ты первой в нашей стороне,
Достоин быть рожден Минервой,
Изобрази Россию мне,
Изобрази ей возраст зрелой
И вид в довольствии веселой,
Отрады ясность по челу
И вознесенную главу…
В образе матери-России, которой он, пиит, признается в сыновней любви, слилось все: и детская нежность к родимой матушке, и благодарная память о сердобольной бабеньке, и зрелая признательность венчанной супруге, одарившей его дочерью, а еще и преклонение перед женским таинством родной природы, которым полнится всякое истинно русское сердце.
Поймет ли это юный наследник? Аукнется ли сей урок в его зрелые лета? Осознает ли он, что любовь к родине — есть главный нравственный стержень гражданина и патриота?
Еще три строфы, рисующие сердечными мазками образ матери-Отчизны, — и урок-чтение завершается. Закрыв папку с поэтическими листами, Михайла Васильевич откланивается. Наследник, разом превратившийся из ученика в державную особу, благосклонно, как диктует политес, кивает. А Никита Иванович, блестя помолодевшими глазами, не скрывает благодарной улыбки.
Вот и все. С чувством исполненного долга Ломоносов покидает Зимний дворец и, стуча тростью, выходит на улицу. Уже смеркается — осенний день короток, тем паче в ноябре. Карета его дожидается за коваными воротами. Проходя по аллейке, Михайла Васильевич останавливается подле ракиты. На ветке сиротеет последний узкий листок. Истончившийся и почти бестелесный, он кружится веретёнцем на невидимой паутинке. Он открывается то верхом, то исподом, то выпуклой, то вогнутой стороной, будто проявившаяся душа линзы. Вот точно также посреди небесной бездны кружится Земля, человеческая зыбка. Странно все это и удивительно! Через десять ден у него, Ломоносова, именины. Он пережил семерых императоров и сейчас живет при восьмом правлении. Даже не верится!
Екатерина Алексеевна, новая государыня, посетив летось его дом, особенно долго и внимательно рассматривала всевозможные окуляры, которыми полна лаборатория. А рассматривая, задала один вопрос, который, как она призналась, давно занимал ее, и напомнила о давнем, еще при Елизавете Петровне, машкераде, где ему пришлось рядить в «фанты». Как же ему, господину профессору, сидевшему к публике спиной и с завязанными глазами, удалось столь точно определять хозяев тех «фантов»? Государыня даже прыснула, помянув Шумахера и Тауберта, кои на глазах почтенной публики пытались обменяться обуткой. Что было ответить на сей вопрос? «Наука, матушка, любые преграды одолевает. Уж ежели профессор Ломоносов атмосферу Венеры углядел, далекой от Земли планеты, то неужели бы он не смог узреть тех, кто были совсем рядом, пусть и за спиною?» Вот так он ответил на тот вопрос. Открыться не открылся, но ведь и не слукавил.
Воспоминание о давней куртаге опахивает сердце Ломоносова печалью. Зимний дворец заложила Елизавета Петровна. Чаяла переехать сюда, да не довелось. Деньги, выделенные Сенатом для достройки, отдала, по своей сердечной жалости, погорельцам. А новой денежной оказии уже не дождалась. Ушла в мир иной вослед за великим отцом.
Увы! Государи смертны, как и все люди. Их души тоже уносит прочь, как сейчас на его глазах сорвало ветром хрупкий ракитовый листок. Все конечно в этом мире. Даже, может, и сама Земля. Вот кружится она посреди вселенской бездны на незримой нити. Никто не ведает ни начала ее, ни конца. Только Господь Бог, Который держит эту нить в своей деснице…
21
В сумраке под самым потолком угадывается какое-то пятнышко. Уж не бабочка ли крушинница ожила?.. Та, что залетела в окно на исходе бабьего лета?.. Порхнула, будто белесый осиновый листок, затаилась на антресолях, а после зимней спячки и ожила… Глаза, сызмальства озаренные пытливостью, медленно отворяются. Нет, сие не бабочка. Сие не бледная попорхушка, почитательница ядовитой крушины, чья кора точит гниль, а ягоды-костянки раскрашены сразу в три цвета — зеленый, красный да черный, ровно фазы человеческой жизни. То не бабочка. Это солнечный светлячок выглядывает из-за Мойки. Робко, чуть дрожа, первый лучик неслышно проникает в его, Ломоносова, кабинет и всем своим видом будто винится: мол, не посетуйте, господин профессор, ежели потревожили, токмо вины тут ничьей нет — гардины-то не завешены.
Михайла Васильевич, не шевелясь, словно остерегаясь спугнуть нарождающееся чудо, не отрывает от стены взгляда. Солнечное пятно зреет, ровно опара. Минута-другая, и вот уже лучи высвечивают верхи антресолей и шкапов. Там, на верхотуре, стоят астролябии, зрительные трубы, мелкоскопы и малые телескопы. Медные части их загораются ровным золотым огнем. А солнце, вздымаясь все выше, уже снижается до книжных корешков. На полках за стеклом высвечиваются золотом имена Омира, Пиндара, Аристотеля, Геродота, Платона, Софокла, Цисерона… — мужей греческой да римской древности. Ниже — предшественники или современники: Коперник, Мольер, Декарт, Невтон, Эйлер, Лейбниц… А в соседнем шкапе — сочинения его, Ломоносова: риторика, ироические оды, исторические сочинения, прожекты морских экспедиций, труды химические, физические, астрономика, металлургия, стекольное дело… Его книги стоят на том же уровне, что и труды знатных мужей — ученых, просветителей и поэтов. Именно на том же, ибо он, Ломоносов, знает свое место.