Бернгард Келлерман - Гауляйтер и еврейка
Марион покраснела. Ей сразу стало ясно, как она должна поступить.
— Моего отца? — И она кивнула головой в знак согласия. — Хорошо, попробуем.
В темно-голубых глазах Румпфа блеснула радость. Он пожал ей руку.
— Благодарю, — сказал он. — Вам придется пустить в ход весь ваш педагогический талант, ибо перед вами ученик, которому вечно некогда. Начнем через неделю. В это же время? Идет! А теперь выпьем по рюмочке ликера!
Они еще немного поболтали о теннисном клубе и других спортивных обществах в их городе.
— Только не подумайте, что я вас выспрашиваю. Для этой цели у меня имеются специальные люди.
Зазвонил телефон, и Марион поднялась.
— К сожалению, мне пора. Прошу прощения, — сказал гауляйтер.
Он вышел с Марион в переднюю и крикнул старому камердинеру:
— Вы проводите даму до ворот.
«Терпение, терпение», — думал он, глядя вслед Марион.
За это время совсем стемнело, поднялась вьюга. У ворот стояла серебристо-серая машина; из темноты к Марион приблизилась какая-то фигура. Это был Мен.
— На меня возложена честь проводить вас домой, — сказал он.
— Благодарю, — ответила Марион. — Но мне всего-несколько минут ходьбы.
Мен преградил ей дорогу.
— Вы видите, какой снег идет! Очень прошу вас, — настаивал он. — Мне приказано довезти вас до дверей вашего дома.
Через несколько минут они уже были в Амзельвизе, и ротмистр Мен, снова сославшись на приказ, передал Марион несколько веток белой сирени.
Она вошла в кухню в весьма приподнятом настроении. Внимание, которое ей оказал гауляйтер, подчеркнув этим свое к ней расположение, невольно радовало Марион. Всякой девушке приятно, когда ей оказывают внимание.
— Ты, я вижу, развеселилась? — заметила Мамушка, настроенная отнюдь не весело. Она подозрительно взглянула на сирень.
Марион рассмеялась.
— У меня достаточно причин для этого! — воскликнула она. — Кажется, я понравилась высокопоставленной особе!
— Боже мой!
Марион опять засмеялась. Как же не радоваться, ведь это обстоятельство, может послужить на пользу школе, да и всем им вообще.
— Разве ты не понимаешь?
Ей пришлось, конечно, рассказать все впечатления этого дня до мельчайших подробностей. Она сделала это с большим юмором, надламывая и бросая в огонь одну за другой ветки сирени.
— Мне жаль чудных цветов! — негодовала Мамушка. — Чем провинилась бедная сирень?
Цветы обуглились и сгорели; Марион принялась мешать в печке щипцами.
— Мало ли о чем приходится жалеть на этом свете, — ответила она. — Я, например, жалею людей за то, что они вынуждены лгать и лицемерить.
Несколько дней спустя медицинский советник Фале получил в высшей степени учтивое письмо от директора больницы, доктора Зандкуля, того самого, который написал отвратительную книгу о евреях. Директор сообщал, что он счастлив снова передать высокочтимому ученому его исследовательский институт и все права на него. Он просил только, чтобы в экстренных случаях больнице предоставляли возможность пользоваться институтом, ибо исследовательский институт при больнице, строительство которого только что утвердил господин гауляйтер, будет готов лишь к следующему лету.
— Ну вот, и в наше время еще возможны чудеса, — сказал счастливый Фале. — Кто знает, быть может, они еще образумятся.
VII— Безумцы, сумасшедшие, одержимые! Даю вам слово, профессор, их еще сошлют на Чертов остров, и они там поубивают друг друга.
— Дай-то бог, Гляйхен! — сказал Вольфганг из своего угла.
Была уже поздняя ночь.
— Чешскому президенту они, должно быть, всыпали яд в вино, а может быть, они его усыпили хлороформом! Скандал за скандалом! Вот увидите, профессор, завтра из Праги по телеграфу раздастся крик о помощи, как в свое время из Вены. Бьюсь об заклад! На что хотите! Ложь, обман, коварство, низость куда ни глянь!
— Пейте, Гляйхен! — сказал Вольфганг и громко рассмеялся, когда тот в отчаянии воздел руки к небу.
Гляйхен, всегда спокойный и превосходно владевший собою, сегодня был в бешенстве. Он ходил большими шагами по мастерской и говорил громко, отчетливо, точно перед многолюдным собранием. Он скандировал каждый слог, каждый звук, в каждом его слове чувствовалась искренняя, глубокая убежденность.
Его серые непроницаемые глаза, в которых обычно только тлел огонек, запылали, когда он продолжал:
— Подлецы! Что они сделали с немецким народом! Они раскололи его на национал-социалистов и беспартийных, которые хотят отмежеваться от этого позора! Раскололи по религиям и расам! Вместо того чтобы развивать положительные черты в народе, они потворствуют всем дурным: ложному национализму, фетишизации мундира, тщеславию, страсти к орденам, патологической потребности во внешнем блеске, милитаристскому честолюбию!
Гляйхен остановился и в отчаянии тряхнул седой головой.
— Мы тоже катимся в пропасть, профессор, — закричал он, — и никто никогда не узнает, как безмерна наша боль, наша печаль! Никто! Никогда! И тем не менее, — продолжал Гляйхен, помолчав, — этот король всех мошенников, у которого нашлась одна-единственная оригинальная мысль — вновь ввести телесное наказание, — мог сделать с нашим народом нечто великое. Он мог сделать его самым просвещенным, самым добрым, великодушным и творческим народом, которому никто в мире не отказал бы в уважении! И тогда этому человеку воздвигли бы памятник в небесах! А теперь этому подлецу воздвигнут памятник в преисподней! Трагично, трагично, невообразимо трагично!
Гляйхен устало опустился на стул и стал ерошить волосы.
Мастерская скульптора была жарко натоплена, но вокруг старого крестьянского дома в этот вечер бушевала метель. И когда ветер сотрясал оконные рамы, в комнату врывался ледяной воздух, и лампа качалась под потолком. Вольфганг забился в темный угол и, полулежа в низеньком потертом кресле, курил свою «Виргинию». Рядом с ним возвышалась фигура в человеческий рост, в полумраке казавшаяся почти белой, — «Юноша, разрывающий цепи». Жюри мюнхенской выставки отклонило эту работу под каким-то смехотворным предлогом. Не удивительно, что у Вольфганга было далеко не радостное настроение. Вкусы в стране теперь определялись бездарностями и тупицами.
Новый порыв ветра с такой силой потряс окна, что в комнату сквозь щели пробилась снежная пыль. Вольфганг вышел из своего угла, перешел в полосу света и поставил на стол новую бутылку вина.
— Напьемся допьяна, друг мой! — воскликнул он. — Только пьяным и можно еще жить в этой стране!
— Да, да, напьемся, профессор, — согласился Гляйхен и опорожнил до дна свой бокал. — Ничего другого эти подлецы не оставили нам. — Немного погодя он продолжал: — Я, кажется, еще не говорил вам, что гестапо вчера конфисковало мою пишущую машинку.
Вольфганг испуганно взглянул на него и, потрясенный, воскликнул:
— Что вы говорите, Гляйхен!
Гляйхен успокоительно рассмеялся.
— Не бойтесь, профессор. Столько ума, сколько у гестапо, найдется еще и у меня.
Но Вольфганг долго не мог успокоиться.
— Будьте осторожны, Гляйхен, — попросил он. — Вы не знаете всего коварства гестапо. Самый ничтожный промах — и голова с плеч! Тогда и с «Неизвестным солдатом» будет покончено.
— Это-то я знаю! — засмеялся Гляйхен и задумчиво добавил: — Представляете вы себе, сколько сейчас в стране людей, ведущих подпольную борьбу? Нет, не представляете? Сотни и сотни. А что знает об этом мир? Ничего. Что знает мир о десятках тысяч людей, которые гибнут в тюрьмах? Ничего. Разве что изредка в газете промелькнет коротенькая заметка, что тот или другой застрелен при попытке к бегству. Больше нам ничего не сообщают. Но мы, профессор, знаем! Этот застреленный — один из неподкупных, один из непримиримых.
— Не будем терять надежды, Гляйхен, — ответил Вольфганг и достал из шкафа еще одну бутылку. — Нам еще рано впадать в уныние. Выпьем за лучшее будущее!
— За лучшее будущее!
Оба молчали, прислушиваясь к порывам ветра. Время от времени на чердаке раздавался треск или где-то в саду откалывался сук и глухо ударялся о землю.
Гляйхен сидел, мрачно глядя в пространство. Иногда он отпивал глоток вина и снова смотрел в пол. Наконец он заговорил:
— Одно только мне неясно, профессор. Почему демократические страны не порвали всякие сношения с этим королем мошенников сразу после того, как он ввел войска в Рейнскую область? Почему? Их протеста было бы достаточно! Им-то ведь были известны скандальные подробности поджога рейхстага, о которых ничего не знал немецкий народ, о которых не знает и поныне! Они знали, что в Германии власть захватили преступники. Почему они не предостерегли немецкий народ? Почему позволили ему слепо ринуться навстречу гибели? Теперь они денно и нощно говорят о гуманности и человечности. В глубине души они ведь были убеждены, что этот король мошенников ввергнет Германию в пропасть! Или они хотели уничтожения Германии? Выходит, что так! Вот чего я не понимаю, профессор!