Петр Краснов - Последние дни Российской империи. Том 3
Все согласились. Каппельбаум, Арцханов и молодой телеграфный чиновник явились ходатаями и после долгих перешёптываний, хождения в комитет железнодорожников, дело стало налаживаться.
— Мы взяток не берём, товарищ, — сказал в канцелярии комитета молодой железнодорожный служащий на предложение Арцханова заплатить за вагон.
— А я вам их, товарищ, и не предлагаю, — сказал Арцханов. — Но я прошу вас принять эти четыреста рублей, собранные пассажирами на партийные цели, как знак того, что буржуазия, едущая на юг, сочувствует вам.
— А вы знаете, какой мы партии? — самодовольно усмехаясь, спросил молодой человек.
— Большевики, — сказал Арцханов, — потому что это теперь единственная партия в России, которая может существовать.
Молодой человек не понял иронии, но, польщённый, смягчился.
— Хорошо, — сказал он, — я вам выдам квитанцию в получении денег. Партия, действительно, нуждается. Просветительные цели, то да се, знаете, товарищ, деньги всегда нужны, поверите ли, комитет до сего времени даже граммофоном не мог обзавестись. Только, извиняюсь, теплушки вам не найдётся. Так, чистенький вагончик вам подберётся; знаете, такой, где скота не возили.
В сумерках зимнего дня пригнали этот вагон, оказавшийся вагоном из-под угля. Но такими пустяками, как угольная пыль, стесняться не приходилось, и пассажиры стали устраиваться в нём на своих вещах.
Солдатская толпа бушевала кругом. Ей не хватило вагонов и, увидав ещё вагон, прицеливаемый к поезду, она кинулась к нему.
За эти полгода свободной республиканской жизни Саблин привык к солдатским митингам и выражениям, на них употребляемым, и потому нисколько не волновался, зная, что если нет у этой массы вожака, то от слов и угроз до дела очень далеко.
Не смутило его и то, что солдаты наполнили вагон и стеснили откупивших его буржуев. Этого надо было ожидать. Люди ехали на крышах и на буферах, естественно, что они не могли оставить лишь наполовину занятого вагона.
Саблин, устроив возможно удобнее Марию Фёдоровну и Олю, уселся сам у стены и думал свои думы, лишь одним ухом прислушиваясь к той перебранке и к тем речам, которые говорились в вагоне. Он однако сразу заметил молодого солдата, одетого лучше других, видимо, комиссара или члена комитета, сразу оценил его значение и сосредоточил на нём внимание.
Поезд тронулся, многие заснули в вагоне, но Саблин не спал.
L
Он вспоминал всю свою жизнь. Вспомнил весенний «бал» у Гриценки, когда он, юный корнет, заступился за Захара, а потом пел с Любовиным и отвозил Китти. Он был тогда ближе к Захару, Любовину, к людям своего взвода, нежели теперь, когда он прожил с ними двадцать пять лет! Чувства и мысли своих лошадей Леды и Дианы, своего Мирабо, на котором он ездил в дни юности, он знал лучше, нежели то, что думают и переживают своими тяжёлыми мозгами эти люди.
Он жил с Китти целую неделю, не отходя от неё ни на шаг, он знал каждый уголок её тела. И теперь, стоит ему только зажмурить глаза, и он может ощутить сладострастный трепет при воспоминании о полном, розоватом, упругом теле Китти, о её прекрасных ногах и нежных душистых руках. Сколько раз, покрыв своё лицо ароматными волнами её золотых волос, он целовал её затылок. А думал ли он, знал он, что думает, что переживает она в эти часы? Он испортил, исковеркал, её жизнь и даже не знает, где она теперь, жива или умерла. Быть может она следила где-нибудь в глуши по газетам за его успехами, читала про его блестящую конную атаку, про ранение, про возвышение и думала: «Он мой! Он мой! Он был моим!».
Или она давно в земле, и прекрасное тело её съедено червями, и, верно, лежит она в стороне от других, как самоубийца, — недаром призраки самоубийц его так часто преследовали. Она ушла и потонула в людском море, как тонет песчинка, но легче песчинке, смытой океаном на дальнем севере, столкнуться с песчинкой, смытой в знойной Африке, нежели встретиться им на земле.
А сколько, сколько солдат прошло мимо него! Он знал их по фамилиям, учил их, разговаривал с ними и проглядел их душу, проглядел их страшный инстинкт разрушения. Саблин считал, что счастье в творчестве, но, если в творчестве счастье, то ведь и в разрушении, должна быть своя радость.
И сейчас же он вспомнил Марусю. Никогда наслажденье женщиной у него не достигало такого острого напряжения, как это было в дни его связи с Марусей. Он разрушал её тело и её душу. Он перевернул весь её мир. Она плакала, сгорая от девичьего стыда, а он заставлял её стоять перед ним обнажённой с поднятыми руками и любовался, как краска стыда разливалась по шее, по груди, заливала все тело, становившееся бледно-розовым. Она страдала — он наслаждался. А что, если есть наслаждение и дальше, что, если есть наслаждение видеть муки человека и его медленную смерть? Ходят же люди смотреть смертную казнь, ходят годами по циркам смотреть укротителей зверей или каких-либо отчаянных гимнастов, чтобы подстеречь минуту их гибели и… насладиться. Стоит, чтобы кого-нибудь задавило лошадьми или поездом, и бежит уже жадная толпа смотреть на остатки разбитого тела, на муки и страдания.
Смерть и жизнь близко соприкоснулись в последнем спазме наслаждения дающем жизнь новому существу, и в последнем спазме тела, которое покидает жизнь, и в обоих есть что-то общее. Женщина, которая рожает, мучается и иногда умирает. Жизнь и смерть сплетаются в судорожном объятии…
Светало. В открытую дверь вагона врывался свежий, весною пахнущий воздух, пахло талым снегом, прелым листом и могучим запахом земли воды и воздуха, напоенного озоном.
«Жизнь и смерть сплетаются в судорожном объятии», — снова подумал Саблин и вспомнил сумерки осеннего дня, чистую белую постель и на ней тяжело утонувшее в подушки тонкое лицо, которое было когда-то столь дорогим, и рядом, в кресле, в куче тряпья, красный, как паучок, ребёнок, беспомощно шевелящий ручками и ножками…
«Мой принц!.. Мой принц!..» — донеслось до него из какого-то далека.
Было это все! Было и ушло. Исчез Любовин, исчез Коржиков, и где сын Виктор?
Марусю поглотило на его глазах небытие, а те, быть может, и живы, но Саблин про них не знает и узнает ли когда?
В этом сила, в этом смысл, в этом возможность жить.
Все проходит!..
Проходит страдание, проходит и радость, наслаждение сменяется болезнью, острая боль — тупою. Жизнь сменяется смертью… Смерть… Да, и смерть проходит, и наступает что-то новое, иное, чего мы не знаем, как не знаем и того, что сменит ощущение данной секунды, данного мига, четверти мига, мгновения. Пройдёт и большевизм, пройдут все ужасы русского бунта, но старого не будет, — не будет старого Гриценки, его Захара, Ивана Карповича. А почему не будет?
Красный паучок, беспомощно шевелившийся в куче тряпья в домике на Шлиссельбургском тракте, вырос. Ему теперь, должно быть, столько же лет, как вот этому солдату. «Какое у него прекрасное, тонкое и в то же время отталкивающее лицо! Почему он на меня так смотрит, узнал меня, служил где-нибудь со мною? Кто он? Шофёр, мотоциклист, радиотелеграфист, писарь? У него тонкие породистые, холёные руки, так странно напоминающие чьи-то другие руки. Чьи? Чьи? В бровях, сурово насупленных, лежит что-то странно милое, так не гармонирующее со всем его наглым видом. Где я видал его, где я встречался с ним?»
«Что ему от меня надо? Почему собрались там, за вагоном, позванные им вооружённые солдаты, почему он идёт ко мне?»
— Вы будете не генерал Саблин? — услышал Саблин обращённый к нему вопрос, и голос послышался ему каким-то далёким и глухим. Точно уши у него заложило, так слышны бывают голоса, когда нырнёшь глубоко в воду, и вода зальёт уши.
«Вот оно! — подумал Саблин. — Настал и мой черёд! — Он опустил руку в карман, где лежал браунинг, и едва заметным движением большого пальца перевёл пуговку на боевой взвод.
— Я вас спрашиваю! — воскликнул солдат, гневно протягивая руку к Саблину.
И стало так тихо кругом… Саблин слышал, как капала с сучка вода на ноздреватый снег и, пробивая его, шуршала по листьям. Упала одна капля, потом другая.
«Вот оно! — мелькнуло в голове у Саблина, и сейчас же сердце сказало ему: все проходит!..»
— Да, я генерал Саблин, — спокойно сказал Саблин, — что вам от меня угодно?
Он не слышал того, что говорил после молодой солдат толпе у вагона, но он слышал только, что была сказана ужасная наглая клевета и что солдаты поверили ей и готовы на самосуд. Саблин слишком хорошо знал психологию толпы и солдата, чтобы ошибиться.
«Не всё ещё потеряно», — подумал он, выхватил из кармана револьвер и, угрожая им, бросился в толпу. Он не ошибся. Толпа расступилась перед ним, и никто не вырвал у него из рук револьвера, никто не схватил его.