Анатолий Виноградов - Повесть о братьях Тургеневых
– Почерк, несомненно, мой, – сказал он. – Да и что за болезнь, что за расстроенность воображения предполагать чужую руку?
Читал дальше:
"После того, что русский народ сделал, что сделал государь, что случилось в Европе, освобождение крестьян мне кажется весьма легким, и я поручился бы за успех даже скорого переворота.
Вот венец, которым русский император может увенчать все свои дела. Если он теперь этого не сделает, то нельзя и надеяться на такую перемену".
– Да, конечно, это я писал, – громко сказал Тургенев и читал дальше:
"29 апреля 1814 года. Утро. Что за французы! В то время как другие народы пользуются несчастиями и внутренними переворотами и присвояют владычество (souverainete) себе, вручая королю исполнительную власть, французы тоже теперь кричат, но о чем? О том, кому они принадлежат. Одни кабалят себя Лудвигу, другие думают, что гораздо славнее быть рабом Наполеона. Вчера в Palais Royal разговорился я с одним французом, который был сего последнего мнения и без пощады бранил Бурбонов. Но между тем французский народ не видел еще никакого полезного действия революции. Он остался без конституции и в деспотизме. Какое несчастие, какой стыд для целого народа! Драться, резаться, убить короля за свободу и потом, после жесточайших войн, прийти на то же место, с которого пошли за двадцать пять лет!
Пришедши вчера домой, я нашел приглашение в du Point pariait. Это приглашение обрадовало меня более обыкновенного".
Глаза Тургенева быстро бегали по строчкам. Описание масонских лож, шотландской ложи «Иерусалима», немецкой – «Железного креста», французской ложи «Восхититель мироздания».... Все это призраки быстро тающего времени, все это безвозвратно исчезающие минуты волнения сердца, глубокие и странные, о которых тем не менее исчезает память.... Кончился Венский конгресс. Вот опять через несколько страниц странные, совсем не тургеневские суждения о Петербурге:
«Решившись ехать в Петербург, я решился на многое. Все неприятности сносить с холодностью и презрением. Будет же меня иногда поддерживать идея о экспатриировании».
И дальше вдруг неожиданное заключение:
"2 сентября 1814 года. Повечеру был в Редуте. Монархи и монархини пришли часу в одиннадцатом. Зала, сделанная из манежа, весьма хороша и освещена была чрезмерно светло, так что трудно было смотреть на сие. Императрицы, как торбы, сидели в большой зале. Императоры и короли стояли, как ослы в стойлах. Трудно было даже смотреть на вюртембергского короля, каково же было ему стоять: брюхо у него ужасное. Что, если б все эти владетели или по крайней мере трое из них были совершенно согласны и поклялись бы за стаканом вина удержать мир в Европе лет пятьдесят или более! Всем этим королям и императорам весьма трудно знать состояние народа, различных классов оного и так называемое общее мнение, что короли и императоры живут в совершенно другой сфере, нежели народ: они окружены новою придворною атмосферою, которая так густа, многосложна, что мешает им дышать обыкновенным воздухом. К тому же все окружающие их имеют свои выгоды стараться как можно более отделяться от массы народа и прилепляться к этому придворному миру.
... Ах республики! Люди, более похожие на ангелов, нежели на людей, изобрели республиканское правление – идеал всего человечества.
...думал о некоторых переворотах в России и о том, как бы я стал там действовать, если бы у меня были средства. Я чувствую, что мне или духу моему в моем теле узко и если б я начал действовать в теперешнем моем расположении, то дела мои, быть может, не имели бы последовательности, но все носили бы печать энергии".
«Странный конец дневника», – думал Тургенев.
«В течение всего времени сделал я печальную опытность, которая частью разрушила мои сладостные надежды о благополучии любезного отечества».
Тургенев вскочил и заходил по комнате. Теперь жизнь вставала перед ним настоящей, неприкрытой реальностью. Он ощущал себя в каждой строчке автором этого дневника. Месяцы болезни словно выпали из сознания. Он снова вернулся в себя.
До какой степени памятен этот день, когда с отчетом о делах комиссии он и Штейн говорили с Александром I.
Вдруг простая мысль о том, что после деловых экономических трактатов Венского конгресса русский царь перешел к замыслам об истреблении самой идеи свободы. От прежних мечтаний не оставалось и следа.
Тургенев читал в дневнике:
«О судьба, как играешь ты легко верностью людей, как жестоко смеешься над их слабыми, но справедливыми и честными замыслами! Давно мудрые говорят, что легче узнать глубину моря, нежели тайные изгибы сердца человеческого!»
... Ясно представилась картина. Маленький мозаичный стол. Бронзовая чернильница, скорее похожая на солонку. Громадное перо с позолоченным очином. Песочница с золотистым тончайшим песком для подсушивания строк и рука – тонкая, длинная, женственная, озлобленно и нервно барабанящая пальцами по отчету Штейна, в то время как глаза сидящего царя, улыбаясь и сияя аквамариновым блеском, смотрят на Тургенева, а губы, сложенные в пленительную улыбку, произносят обращенные к Штейну слова преувеличенных похвал, обещаний неслыханных милостей...
«Вот именно после таких высокомилостивых речей петербургские сановники немедленно подают в отставку», – подумал Тургенев, хорошо знающий эту манеру царя.
Подавляя в себе любопытство психолога, Тургенев стремился не слишком пытливо глядеть в лицо Александра, так как эта пытливость немедленно вызывала перед его глазами другое, поразительно схожее с лицом русского царя лицо: перед вечером летом на Итальянском бульваре в Париже эту же самую пленительную улыбку и это же самое холодное сияние аквамариновых глаз видел он у лоретки в голубом платье с розовым зонтиком. Белокурая бестия, наглое и алчное животное, французская кокотка и русский царь! Тургенев сам испугался этого сопоставления, а между тем было какое-то с ног сбивающее сходство, и пока мысль отчаянно искала, в чем оно, Тургенев, напряженно задумчивый, почти не слушал царя.
Александр был доволен его внешностью. Он глубоко оценил эту серьезную, напряженную внимательность своего комиссара. Русский царь, в этот день сломавший карьеру Штейна, решил высоко вознести Николая Тургенева.
Кончая последнюю закругленную фразу, Александр кивнул головой. Докладчики откланялись. И вдруг Тургенев понял. Черта сходства – лживость.
Вот почему в дневнике двадцать третьего декабря 1814 года стоит подчеркнутая фраза:
"Наружность обманчива. Должно иметь столь невероятное и ужасное доказательство. Святая надежда, не обмани ожиданий чистейших и справедливейших, ожиданий блага отечества. Но с чем встречаются мои мечтания? Дух безбожного невежества, грубых предрассудков, дикие крики исступленного самовластия встречают сии мечтания, но не заглушают стенаний невинно угнетаемого человечества".
Глава двадцать вторая
Н.И.Тургенев занимался, как сам говорил, маленьким делом. Тургенев, комиссар, проводивший финансовую реформу и занимавшийся ликвидацией военных расчетов и долгов, стоял на каменной площади франкфуртского пожарного двора и смотрел, как с огромных возов стаскивают кипы русских кредиток и ассигнаций, кладут на дровяной помост и ждут его приказа. Господин комиссар – Николай Тургенев – медлит секунду. На этом холодном лице появляется улыбка при мысли о том, в скольких руках побывали эти русские кредитки, сделанные наполеоновскими типографщиками. Когда-то, во времена Конвента, когда головы французских аристократов торчали на кольях крестьянских виноградников, а в Париже ликовали красные фригийские колпаки, англичане дали первый сложный урок фальшивых денег французским санкюлотам. У Дюнкерка и Кале, на песчаных дюнах с соснами, почти на границе с Голландией, рыбаки находили огромные короба хорошо упакованных фальшивых французских денег. Вчерашний бедняк становился банкиром, и эта зараза фальшивых денег плыла по Франции с севера на юг, давая бешеный фантастический успех на короткий срок одним и слезы от разорения другим. Фукье-Тенвиль, Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон посылали лучших разведчиков революционной Франции искать очаги этой заразы. Все нити вели на север, на недосягаемый остров, где гражданин Брок и сэр Вильям Питт, согревая холодную и терпкую кровь крепким алкоголем, флегматически, но упорно строили новые козни Конвенту. Разваливался рынок, безумно привскакивали цены, деньги ничего не стоили. Их было так много, что можно было выложить кредитками шоссе от Парижа до Марселя. И не было сил остановить этот поток. Урок был принят хорошо. Бонапарт выпускал в России своих фуражиров, свои эскадроны разведчиков, из которых каждый был академиком-географом, профессором-этнографом и чертом-разведчиком в человечьей шкуре. Эти люди мастерски повторили английский урок в России. Там, где английские холерики брали медленным упорством, сангвиники-французы брали быстротой и утонченной хитростью. Бешеные темпы их ударов посылали фальшивые деньги в такие края России, где меньше всего ожидал Александр. Все заграничные расчеты, производившиеся русскими рублями, были подорваны. Хлеб стал валютой. Его было мало. Люди, когда-то караулившие по большим дорогам проезд мальпостов, бросавшиеся с криками и выстрелами на путешественников, обиравшие дочиста проезжих, теперь искали не денег, а хлеба. Толстые бумажники русских купцов, немецких генералов, австрийских священников вышвыривали тут же, не считая денег. Бедные немецкие семьи, в домах которых стояли русские солдаты, насильно принуждены были отдавать последнее и с горем прятали кипы ненужных денег в тех редких случаях, когда господа русские офицеры удостаивали платежом.