Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
Нам со страху бог знает что показалось, а должно быть, ничего и не было. Одна пустая тревога. Пуганая ворона куста боится.
Собрались в класс, стали волонтёры подходить — никого и ничего! Что за чудеса? Мне даже самому стыдно стало, что поднял такую бучу. Уж и вправду не пригрезилось ли мне?
Кончилась лекция, и мы вышли из класса, как вдруг является инспектор.
— Шарабов четвёртый! Зачем ты ушёл из верха? — спокойно спрашивает он меня.
Я смотрю на него во все глаза и понять не могу: смеётся он или притворяется? Несколько мгновений я стою перед ним молча, красный как рак, наконец решаюсь прошептать голосом угнетённой невинности:
— Я думал, Густав Густавович, что мы больше не нужны. — И покраснел ещё больше, ещё мучительнее, до белков глаз.
— Оставить его без третьего блюда! — строго сказал инспектор, обращаясь к Гольцу.
Я не верил своим ушам. Что ж это вдруг сделалось с нашим грозным Шлеммом? Он ли это? Ведь на глазах его мы разбили дверь и опрокинули Долбегу. Ведь он же сам бежал за нами и кричал: «Держи их!». И вдруг — ни о чём ни слова, словно всё это был пустой сон. И вдруг за всё это «без третьего блюда». Да я и без того не мог есть этой скверной каши на свечном сале, и всегда отдавал её товарищам. Неужели совесть заговорила в сердитом немце, и при виде нашего детского отчаяния он понял всю свою несправедливость?
Тяжёлая гора свалилась с моего придавленного сердца, и радостный, ликующий, будто неожиданно воскресший в новую, светлую жизнь, я не пошёл, а словно по воздуху поплыл на крыльях могучей птицы в свой милый, геройски мною защищённый четвёртый класс.
История и география
Большая часть наших наставников давно смиренно спустила флаг перед одолевшими их злобами дня и не задавалась никакими дальнейшими целями, кроме получения жалованья к первому числу да пенсии к концу двадцатипятилетия.
Ни директор, ни инспектор никогда не посещали классов с целью проверки учителя. А если, бывало, войдут в класс, то всякий заранее знает, что это по какому-нибудь чрезвычайному случаю: объявить что-нибудь, покричать на кого-нибудь, кого-нибудь вызвать или кого-нибудь наказать.
Ученики дружно вскакивают на ноги, учитель мгновенно прекращает своё дело и сходит с кафедры; все ждут, пока окончится этот экстренный и всегда мимолётный визит начальства, не имеющий никакого отношения к учителю и его преподаванию. Оттого у нас могли заводиться учителя, обленившиеся до сказочных размеров, не дававшие себе труда не только объяснить что-нибудь классу, но даже справиться, о чём должен идти урок.
В голове этих отпетых лентяев стоял учитель географии Руденко. Он считался добряком, потому что никому не ставил плохого балла и ни на кого никогда не жаловался. Вероятно, он никогда не учился географии, и попал на должность учителя её по какой-нибудь насмешке судьбы. Но он и не хотел ей учиться, ибо иначе волей-неволей запомнил бы что-нибудь из одних только повторяющихся несчётное число раз ученических ответов.
Забавны были уроки этого шута горохового. Никто, разумеется, не готовился к ним, и когда наступал класс географии, все преспокойно усаживались за безмятежное приготовление других, «настоящих» уроков.
Маленький Руденко, смуглый и курчавый, как цыган, с напускною рассеянностью ходит, будто бы глубоко задумавшись, вдоль по классу, катая пальцами бумажные шарики. Он когда-то напечатал брошюрку, в которой собрал несколько сотен русских пословиц, и с тех пор в гимназии утвердилась за ним репутация сочинителя. Почему-то все были убеждены, что в классы географии он именно бывает охвачен священным вдохновением сочинительства, и что оттого-то он целый час марширует из угла в угол, ничего не видя и не слыша, машинально катая свои шарики. Такой лестный взгляд добродушного и доверчивого мальчишества на бессовестную лень своего наставника был тем менее основателен, что мнимый «сочинитель» уже много лет сряду не сочетал своего славного имени ни с каким сочинительством.
Да и по правде сказать, кроме этих несчастных двух часов, которые он ежедневно обязан был отдавать гимназии, для «сочинителя» Руденки, как и для каждого простого смертного, всё же оставались в полном его распоряжении на великий подвиг сочинительства остальные двадцать два часа в каждые сутки.
Лукавый Руденко отлично знал про это мифическое толкование его бездельничества, укоренившееся среди учеников, и эксплуатировал его с большим сценическим искусством. Бывало, давно уже во всех классах тишина, двери давно заперты, и отовсюду слышится знакомый однообразный гул начавшихся уроков. Только у нас одних злополучный страдалец Финка безнадёжно борется с шумом и шалостями праздной стоголовой толпы. Руденко всегда оттягивает до последней крайности свой приход, драпируясь даже и перед суровым прозаиком инспектором в ту же театральную тогу пресловутой рассеянности и «сочинительского» оригинальничанья.
Вот, наконец, входит он, ни на кого не глядя, устремляя свои мутные глаза куда-то в неопределённое пространство. Класс шумно встаёт и, не дожидаясь команды учителя, читает молитву. Руденко, не говоря ни слова, кладёт на кафедру, как бесполезную ношу, классный журнал, и начинает обычное марширование вдоль класса. Он не спрашивает, что задано, не вызывает ни одного ученика. Несколько минут проходит в немом ожидании. На всех скамьях кипит работа, не имеющая даже отдалённого отношения ни к русской, ни ко всеобщей географии. Несколько учеников, однако, всегда учат и знают урок географии. Одни делают это по наивности, из привычки быть исполнительными во всём, другие из желания дёшево получить четвёрку или пятёрку, а были и такие, как наш Алёша, которые просто любили географию, с увлечением рисовали карты и помнили все малейшие подробности.
— Иван Семёныч, позвольте мне отвечать! — вызывается через некоторое время один из этих добровольных знатоков.
Иван Семёныч даже не оглянется, только кивнёт рассеянно головою, а сам вскинет наверх свои глаза ясновидящего, словно ищет там, где-то в облаках, разрешения великих тайн, обуревавших его вечно работающую мысль.
Но наблюдатель, более внимательный и менее доверчивый, чем были мы, грешные, без труда бы заметил, что эта поза вдохновенной Пифии, вслушивающейся в недоступные смертному звуки божественных голосов, не мешает хитрому малороссу вслушиваться в очевидным любопытством в неведомое ему описание Нидерландского королевства по учебнику Ободовского. «Гага, резиденция короля; Гарлем, близ озера того же имени…»
Если случайно выискивался добровольцем какой-нибудь хороший ученик, тем паче наш Алёша, знавших в Ободовском всякую запятую, то лицо Руденки заметно принимало успокоенный и удовлетворённый вид; он, так сказать, получал твёрдую почву, на которой мог без особенного риска встречать потом ответы плохих учеников, вольно и невольно перевиравших все географические имена и цифры.
Хотя Руденко не поправлял никого и никогда, и никогда не предлагал ни одного вопроса, изредка только смущая отвечающих загадочною, неизвестно, к чему относящеюся улыбкою, однако разыгрывая эту мимическую комедию, всё же он не мог не тревожиться в глубине души перспективою выслушать на глазах целого класса от какого-нибудь наглеца самые невозможные «землеописания» и нигде не существующую географическую номенклатуру. А его-таки угощали ею довольно часто!
В классе издавна утвердилось убеждение, что Ивану Семёнычу необходимо отвечать как можно самоувереннее, с быстротой дьячковского псалтыря и без малейшей запинки. Эта смелая текучесть речи словно убаюкивала его и преисполняла сладкою верою в глубину и точность наших географических сведений.
Программа знаний по географии была, таким образом, упрощена у нас донельзя, и казалось, все мы должны были у Ивана Семёныча круглый год кататься на четвёрках и пятёрках. Однако природа человеческая брала своё, и при всей нашей уверенности в невнимании и неведении нашего наставника, далеко не всякий из нас был настолько дерзок духом, чтобы, не зная урока, городить вместо него какую-нибудь вольную географическую чепуху. Напротив того, к удивлению нас самих, нередко даже достаточно смелые и наглые из нас смущённо заминались и смолкали, нечаянно наскакивая на слабые места урока, и этою наивностью ещё неиспорченной совести выдавали себя головою даже такому нерадивому и немощному стражу науки, каким был наш чудак Иван Семёныч.
Зато были среди нас и виртуозы своего дела! Особенную опытность и знаменитость в этом искусстве приобрёл Саквин. Его всегда приветливое, ласково всем улыбавшееся лицо и его певучая мёдоточивая речь, сладко подвывавшая во всех особенно выразительных местах, кажется, были устроены природою нарочно для того, чтобы удалить от непроницательного слушателя малейшее подозрение в неискренности и плутовстве. Казалось, это выходил к кафедре не ученик четвёртого класса знаменитой крутогорской гимназии, прошедший огнь и воду и медные трубы, насквозь прожжённый всякими сокровенными пансионскими художествами, а наивный младенец, только что раскрывший на мир Божий свои кроткие глазки, во всей чарующей детской невинности.