Юсиф Чеменземинли - В крови
Кязым долго сидел, опершись на руку подбородком, — думал.
— Ну смотри, ахунд, в случае чего тебе поручаю детей!.. — Он вздохнул и вышел из комнаты.
Кязыму не доводилось бывать при дворце; дверцы внушали ему такой ужас, что он всегда старался обходить их стороной. И вот теперь сам вынужден идти в ханский дворец. Выхода не было, оставалось лишь положиться на судьбу: «Будь что будет!»
И все же, войдя в комнату совещаний и увидев безмолвных, недвижимых, словно куклы, царедворцев, Кязым растерялся, оробел. В передней части комнаты сидел хан, а возле него — палачи в красной одежде. Кязым весь затрясся, в ужасе отвел глаза, увидел сводчатый потолок, узоры из кусочков зеркала… Он не помнил, как поклонился.
— Кому это ты кланяешься?! — прогремел гневный голос хана. Мрачный взгляд его уперся в Кязыма. И странное дело — Кязым вдруг перестал бояться.
Он улыбнулся, словно очнувшись от сна, и взглянул хану прямо в лицо.
— Хан, да пошлет тебе долголетия аллах, дозволь рассказать тебе одну присказку. Как–то раз смастерил себе Бахлул Даненде[74] коня из тростинки и давай скакать по дороге. Навстречу ему трое молл. Поздоровался Бахлул с ними, поскакал дальше. Первый молла говорит, это, мол, он меня приветствовал, второй говорит — нет меня, а третий — кричит, что его. Одним словом, повздорили моллы. А потом и решили, чего, мол, нам спорить, кликнем лучше Бахлула, он сам скажет. Догнали они Бахлула, спросили, кому он поклонился. А тот и говорит: «Да самому глупому из вас». Опять заспорили моллы и каждый твердит, что он и есть самый глупый. Опять без Бахлула не разобраться. А тот им и говорит: «Вы мне расскажите про свою глупость, тогда я решу, кому мой поклон предназначался». Стал первый молла рассказывать:
«Я учил в мектебе детей. И так они меня допекали, так донимали — сил моих нет! Лучше, думаю, болезнь, лучше смерть, лишь бы от них избавиться. Вот как–то пришел я домой и вижу: жена поставила в нишу тарелку с кюфтой. Я взял, сунул за щеку одну штуку, а сам — кричать. Прибежала жена, что такое, вот, говорю, щека распухла, умираю. Она посмотреть хочет, а я не даю, ору пуще прежнего. Уложила она меня в постель, лекаря позвала. Тот пришел, достал свой нож, разрезал щеку и вытащил кюфту всю до последней рисинки. «Да, — говорит, — сильно у тебя щека нагноилась, не выпустить гной, так и умер бы к вечеру». После того я и впрямь заболел, две недели в постели провалялся».
— Ну, молла, — Бахлул повернулся ко второму, — его глупость нам известна, теперь ты про свою расскажи!
Стал этот молла рассказывать:
«Я тогда в школе детей учил. И стоял у нас там в углу большой глиняный кувшин для воды. Смотрю, собрались вокруг него ребятишки и кричат: «Молла, молла! В кувшине человек сидит!» — а сами бежать от кувшина. Дал я каждому розгой по спине, подхожу к кувшину, наклонил голову, а оттуда и впрямь молла какой–то глядит… Позвал я ребят. «Дети, — говорю, — этот человек не зря в кувшин забрался, у него что–нибудь дурное на уме!.. Я сейчас влезу, выпихну его из кувшина, а вы, как только голову покажет, лупите его розгами!..» Залез я в кувшин, гляжу — нет никого. «А, — думаю, — значит, это я свое отражение видел». Хочу вылезти, а они как только голову высуну, розгами меня, розгами!.. Потом уж соседи на крик прибежали, вытащили меня из кувшина. Долго я после этого хворал…»
— Ну, теперь ты давай! — говорит Бахлул третьему молле:
«Я тоже учителем был, — начал тот. — У нас в мектебе был установлен такой порядок — чихнешь, у кого что бы в руке не было, тотчас на землю бросай и в ладоши хлопай. Вот раз собрал я учеников и повел их за город на прогулку. Жарко было очень. Ребята пить захотели, ищем, ищем — никак воду не найдем. Наконец попался нам заброшенный колодец. Решили мы связать кушаки, спустить кого–нибудь, пусть воды достанет. Решить–то решили, а как лезть — охотников нет, боятся. Делать нечего, обвязался я сам, велел ученикам держать. Долез я до половины, да вдруг как защекочет у меня в носу! Чихнул, а ученики–то сразу кушаки и выпустили — в ладоши хлопать надо. Свалился я в колодец, дней десять там просидел без пищи, пока караван на колодец не набрел. Спустили они мне ведро, я за него и уцепился. Такой я весь был искалеченный — два месяца плашмя пролежал».
«Ну вот что, молла, — сказал Бахлул третьему рассказчику, — поклон мой предназначался тебе!»
Ибрагим–хан хохотал от души, лица присутствующих просветлели. Кязыма богато одарили и проводили с почетом. В тот же день узники были выпущены из тюрьмы.
10
Мамед–беку не сразу стало известно о том, что иранцы перешли Худаферин. С трехтысячным отрядом он поджидал Агамухамед–шаха в верховьях Аракса, когда гонец принес весть, что шах уже на этом берегу и одну за другой сжигает деревни в Карабахе.
— Сжигает?! — вскричал Мамед–бек, сразу помрачнев.
— Да, ага. Туг горит, головы армян он приказал нанизать на копья. Кого не нашел, у тех спалил дома. Ваш дом в Кягризли тоже сожжен, ага!
— Сафар! — крикнул Мамед–бек, вне себя от ярости.
— Слушаю!
— Сейчас же бери триста всадников — едем!
В лагере поднялась суматоха. Седлали коней, проверяли оружие, опоясывались саблями. Все были подняты на ноги, раньше всех готов был к выезду сам Мамед–бек, он уже сидел на своем коне Лачине. Подскакал Сафар, доложил, что отряд готов.
— Сафар! — сказал Мамед–бек. — Пусть каждый положит на круп коня по копне сена.
— Зачем? — не понял Сафар.
— Так нужно, после поймешь…
Отряд немедля тронулся в путь, к вечеру они подошли к Хиндарху, сделали короткий привал. Вдалеке, на равнине, виднелся лагерь иранцев: один к другому теснились шатры, дымились сотни костров, муравьями копошились люди… В поле, неподалеку от лагеря, паслись кони, ослы, верблюды… Горными тропками к лагерю спускались всадники, на крупах лошадей они везли сено.
— Видишь, Сафар? — Мамед–бек мстительно улыбнулся. — Теперь понял зачем сено? Сейчас мы тоже въедем в лагерь будто свои — за сеном ездили. Как только достигнем середины, — а к этому времени уже стемнеет — тотчас сбрасываем копны и — крошить!.. Ты растолкуй своим: подам сигнал, пусть тотчас начинают… А до тех пор ни–ни!..
— Слушаюсь, ага! — Сафар ускакал.
Прошло немного времени, и всадники Мамед–бека с разных сторон стали спускаться к лагерю иранцев. Виднее становились люди, слышнее многоголосый гул… Кого только не было в стане врага: персы, турки, курды, лорийцы, арабы… Рядом со стариками юноши, почти мальчики — всех, кто способен был носить оружие, согнал на войну иранский шах…
Мамед–бек придержал коня возле одного из сарбазов[75] — с длинными волосами, с большими висячими усами. Полулежа на земле, опершись спиной о палан, он пел грустную песню, подыгрывая себе на сазе. Возле него собрались сарбазы, одетые в длинные архалуки, они слушали певца, думая о чем–то своем…
Солнце уже скрылось за горой, но небо еще багровело, горизонт был мутный, пыльный; смрадные запахи витали над лагерем; они были так сильны, что нового человека сразу начинало мутить.
Мамед–бек придержал коня, огляделся, сбросил на землю сено. Его конники уже рассеялись по всему лагерю, ждали сигнала.
— Эгей! — выкрикнул вдруг Мамед–бек.
Мгновенно обнажились сабли. Застигнутые врасплох, иранские сарбазы переполошились, заметались, как вспугнутые воробьи. Сумерки мешали иранцам различить, где свои, где чужие, и они в панике рубили своих. «Бей его, бей!» — кричал Мамед–бек, натравливая сарбазов друг на друга.
Через полчаса после начала схватки отряд Мамед–бека уже скакал вон из лагеря, потеряв пятнадцать человек убитыми и ранеными. Их преследовали сотни две сарбазов. Но Мамед–бек, прекрасно зная эти места, увлек преследователей в ущелье и приказал своим конникам спешиться и укрыться в кустах. Иранцы, попав под обстрел, побоялись углубиться в ущелье и повернули назад.
Заметно похолодало. Прохладный ветерок, долетавший с гор, освежал разгоряченные лица.
Мамед–бек весь в поту и в крови. Сафар ехал бок о бок с ним, усталый, опустошенный. Перед глазами у него все еще стояли картины побоища…
— Эх, Сафар, — сказал Мамед–бек, — воды бы сейчас, — помыться! Я весь в крови — у этого сарбаза из–шеи прямо фонтан брызнул!..
— Вода скоро будет, — коротко ответил Сафар; говорить ему не хотелось — ему всегда было не по себе после таких вот кровавых схваток.
— А чего это у тебя голос невеселый! — полюбопытствовал Мамед–бек. — Вроде, все хорошо. Ты не ранен?
— Нет, ничего… Просто не по душе мне убивать людей. У них ведь тоже и дети, и матери, и жены. Пускай он враг, а все же…
— Ну вот! — усмехнулся Мамед–бек, — а я — то считал тебя отчаянным смельчаком!..
— Смел–то я смел… А не по нраву мне кровь проливать.