Николай Платонов - Курбский
— Завтра хотели быть здесь отец Артемий, — сказал Марк, — а также видел я в Ковеле Оболенского Михаила[173] и Романа Збражского. Михаил говорит, что хотел приехать и князь Острожский, если дела дадут…
— Вот и добро, вот и ладно! — Курбский улыбался, он был рад и весел. — Идите, умойтесь, отдохните с дороги, после ужина вечерню споем в храме, завтра обещался быть отец Николай из Миляновичей — утреню и обедню отслужить, вот и добро, вот и ладно! Мария! Принимай гостей!
Давно Мария не видела его таким. Она знала его друзей — это были люди, близкие к церкви, а главное — образованные, просвещенные, умеющие говорить о самых высших материях. Они все были известны в домах православной знати, Марк даже был наставником двух малолетних сыновей князя Слуцкого.
— Я п-привез тебе икону новгородского письма, князь, — сказал Семен Седларь, — бла-благоверных князей Бориса и Глеба, которую ты хотел.
И он протянул завернутую в полотно и перевязанную доску иконы. Курбский покраснел от удовольствия: иконы русского письма достать здесь было трудно.
— Чем отблагодарить тебя, Семен, не знаю, ведь…
— Что т-ты, к-князь! — Семен замотал головой. — Эт-то дар, д-дар!
К вечеру приехали Артемий Троицкий, молодые Михаил Оболенский и Роман Збражский — крестник Киевского епископа Паисия, и нежданно виленский бургомистр Кузьма Мамонич[174], который оказался на Волыни проездом во Львов. Утром ожидали Константина Острожского. Несмотря на усталость, Артемий Троицкий отслужил вечерню в домовой церкви Дмитрия Солунского, и все пели за певчих — господа и слуги, и у Курбского было хорошо на душе.
«Редко так бывает, а должно быть часто, — думал он, ложась спать поздно ночью. — Как велел преподобный Сильвестр, как писал он, разве я так дом устрою? То в наездах, то войны, то Мария не знает, как повести дело, — у них не так все, как у нас. Разве у нас можно сесть за стол без молитвы? А здесь иной раз за столом люди разной веры, так как и молиться-то? Или женское дело — вступать в спор о государстве, а тем паче о церкви или тайнах бытия? Но Мария вступает, и никто не дивится: здесь ум женский чтут не ниже, а у Марии ум всеми признан, хотя, хотя…»
К обеду проглянуло из туч солнце, и заиграли хрусталь и серебро на камчатой скатерти. Собрались за столом те, кого почитал и любил Курбский, и ему было с ними свободно и просто. На одном конце стола сидел он, на другом — Мария, слуги подавали, и говор стоял негромкий, доброжелательный, все ели с удовольствием, а пили, что хотелось: кто — мальвазию, а кто — мед. Курбский пил за всех: он любил в праздник выпить и за грех то не почитал.
— Ты, Марк, поправь мне перевод — начал я Цицерона переводить, да больно медленно дело идет, — говорил он громко Марку, который, улыбнувшись, кивнул в ответ.
— Ищи, князь, книги Василия Великого[175], купи их, — сказал сидевший по правую руку Артемий. — Перевод надо сделать: нет на Волыни по-славянски Василия Великого ни в одной монастырской библиотеке. Только по-гречески. Да вот Семен говорит, и на латыни во Львовской есть.
— Книга, может, и найдем, но переводчика, чтоб и славянский знал, не найти, — ответил Курбский.
— Ты найди книги, а перевод делать — да я и сам, несмотря на Немощи мои, буду переводить вместе…
— Берет он в Ливонии город за городом, — говорил на другом конце Мамонич, бургомистр виленский, и постепенно все прислушивались. — Взял и Гельмет, и Ермис, и Руэн и рвется к Ревелю, а в Вендене, вы знаете, триста дворян и епископ затворились в замке и взорвали себя, приняв причастие!
Последние слова прозвучали в полной тишине. Курбский нахмурился: он не хотел в этот день вспоминать о победах князя Ивана.
— Царство им небесное! — сказал игумен Артемий, и все помолчали.
— Говорят, и православные в иезуитский коллегиум отдают своих детей в Вильно? — спросил Марк у бургомистра.
— Отдают, — ответил тот скупо.
— Они светским наукам обучают, латыни, например, — сказал молодой Оболенский.
— Ты, отче, не выполнил мою просьбу? — спросил Курбский у Артемия.
— Написал, — ответил тот.
— Что, отче? — спросила Мария, и все на нее посмотрели. — То, о чем вы говорили прошлый раз?
— Да. Против Лютерова учения написал, не знаю, как вышло…
— Почитаем вечером? — попросил Курбский, — Для юных умов!
Артемий кивнул рассеянно: он все думал о несчастных жителях Вендена. «Отчего они решились на такое? Ведь церковь самоубийцам грех не отпускает, но и я, может быть, вместе с ними решился: у Ивана в войске татары — на глазах стали бы бесчестить жен и дочерей. Кто их осудит?»
— Кто их осудит, те три сотни, что себя взорвали? — спросил он.
Никто не ответил.
— А что Стефан, король? — спросил Курбский у бургомистра Мамонича.
— Король выступил против Данцига[176]. Он быстро переходит то туда, то сюда…
«Князек Седмиградский, мадьяр! — с презрением подумал Курбский. — Зачем его посадили на трон? Это все их «вольности» — только споры бесконечные да раздоры. Иезуиты его посадили — вот кто!..»
— А где князь Иван сейчас?
— Под Ревелем, говорят. Там у него тысяч пятьдесят да тяжелые пушки. Но в Ревеле, говорят, больше. А наместником Ливонии посадил Магнуса[177]. В Дерпте.
— Магнуса! Ха! — Курбский махнул рукой. — Магнус — это шавка. Бросим, друзья, про это. Выпьем лучше. Послезавтра хочу свозить вас в Троицкий монастырь, на остров.
Все выпили и заговорили о духовном, сначала тихо, потом, разгорячась, громко, только Марк голоса никогда не повышал, и Мария следила за ним, восхищаясь его лицом, умом и выдержкой, серыми умными глазами. Марк говорил что-то о папстве Михаилу Оболенскому, а на другом конце Курбский, Семен Седларь и Роман Збражский спорили об определении Бога в трех ипостасях в римской и в греческой церкви. Семен утверждал, что разницы никакой нет, а Курбский цитировал кого-то. Артемий, бывший игумен Троицкий, изредка ронял слово, пощипывал бороду, грустно думал о чем-то своем. А по лицу Романа было видно, что он напрягается, но ничего понять не может. Когда меняли блюда, Курбский в который раз подумал: «А Константин так и не приехал». Он спорил, но все время прислушивался, не заскрипят ли ворота, впуская коней. Разошлись поздно.
«…Правду говорю всем в глаза! — думал он, уставясь в темноту спальни. — Может, оттого и Константин не приехал — не принял моего письма об этом еретике Мотовиле, тетрадь которого он прислал для изучения. Ивану Московскому — самому! — правду говорил, Сигизмунду-Августу и подавно, а Константин, вишь, обиделся! Как это я ему: «…Мотовил — сын дьявола! Книга его — навоз. А навоз не в дом, а из дома возят». Правильно написал! «Вся Волынь скоро в этой душевной гангрене будет». Правда важнее дружбы. Да! — Он разгорячился, сон совсем пропал, точно сидел в изголовье друг Константин, улыбался грустно, добро, качал головой. — Нет, Константин, ты не перечь! Кто знает, может, я в пустыне вашей Богом поставлен правду говорить. Все гниет — не твои ли сыновья перешли в римскую церковь, не твои ли товарищи в сейме поддержали Стефана-католика? Сколько костелов во Львове и сколько наших храмов? Молчишь? А я, когда придет время, смело скажу Баторию Стефану: «Мой род никогда не пойдет против православных, посылай других, благо у тебя своих мадьяр хватает наемных — они тебе за золото кого хочешь вырежут!» Нет, не надо гневом разжигаться после молитвы… Но истина та же: почти нет здесь ревнителей древнего благочестия. Только мы, с родины изгнанные. Кто как не Артемий болеет, что нет по-славянски перевода Василия Великого? Да здешние многие и не слыхали об этом светоче православия! А что делается в домах? Кто читает, как заповедал Сильвестр, полуночницу? Да и правило вечернее с домочадцами даже Константин не всегда правит. Правда, он, как и я, часто в походе, в отъезде, но… Триста человек взорвалось с епископом! Пустыня будет на месте том, во всей Ливонии. А потом и сюда перекатится. Что медлит король? Если возьмут Ревель, бросят армию всю на Литву, сюда…»
Все храмы православные ветшают. А костелы ставят. В новом костеле святой Анны в Вильно, где присягали Стефану Баторию литвины, на торжественной мессе было тяжко сидеть во время службы, а потом, встав на колено, целовать маленькую гладкую руку, смотреть в холодные ореховые глаза, повторять слова клятвы. Гулко отдавались под огромными сводами слова, неподвижно было гладкое смуглое лицо, в жестких черных волосах — две-три серебряные нити, ровная подковка зубов. Это было в мае, а потом Курбский заболел, и вот он здесь, и день его ангела прошел прекрасно, даже дождя не было. Где еще говорят о таких великих вопросах веры, как не у него? Недаром эти отмеченные Богом юноши собираются у него, хотя здесь нет паненок и полонезов, недаром растет его философская библиотека и десятки людей переписываются с ним, даже монахи с Афона и студенты из Краковского университета.