Леонид Гиршович - Обмененные головы
На утро третьего дня я поехал к Эсе. Зачем? У нее, понимаете ли, кроме меня, никого больше нет (почти по Набокову: первое – в цепи многочисленных – примирение Лолиты с Гумбертом). Зачем это мне надо было? Видимо, по той же причине. И потом, я хотел поставить ее в известность, что своим звонком она ничего не добилась, я продолжаю, хоть и после девятимесячного перерыва, то, за что взялся. И небезуспешно.
На центральной автобусной станции – этой клоаке, с успехом противопоставлявшей себя отелям на набережной и фонтанам на площади Царей Израилевых, – нашли бомбу или полагали, что нашли. Зазмеилась сирена, народ расступился, образуя вокруг сомнительного предмета пространство, вполне достаточное, ну, скажем, для эшафота. Чудовищно, по-азиатски, зловонные нищие, подхватив свои лохмотья, протезы, грыжи, костыли, попрыгали в разные стороны. А вскоре все задвигалось, центральная автобусная станция, на три минуты затаившая дыхание (впрочем, привычно), столь же привычно ожила. Красно-белые «лейланды» стали расползаться: на юг – в Беэр-Шеву, на север – в Нагарию, на восток – в Иерусалим, куда транспортировалось полным-полно черных грибов – шляп, веками отличавших обитателей гетто. Настолько же с тех пор не изменились и лица под ними? И мысли? Судить не мне. Однако было в этих отчужденно мигающих взглядах что-то бизонье. Нынче отстрел их, правда, запрещен – зато раньше славно поохотились, и это заметно.
В Иерусалиме свежий горный воздух, автобус медленно берет последние метры подъема – ну вот, посмотрим, что мне скажет Эся не по телефону. Время было рабочее: начало двенадцатого. Набрав ее домашний номер, дабы убедиться, что она на работе, я поехал в «Яд вашем». Не быть дома еще не означает непременно быть на работе, но я подумал: где ей еще быть? К тому же я должен был как-то убивать время в Израиле – а встречаться с ней у нее дома, честно говоря, мне страшно не хотелось.
Если «мысль изреченная есть ложь», то что же можно сказать о всякого рода мемориалах? К счастью, у евреев, при том, что нас постигло, нет тяги к монументальному выражению скорби, в отличие от русских, например; не осуждаю, но не люблю ни «вечных огней», ни изваяний высотой с пирамиду Хеопса – да еще на горе; ни вообще какой-либо локализации «народной печали», в чем всегда есть привкус капища. В конце концов, Стена Плача потребность в таковом с избытком удовлетворяет. Тем более когда всем известны фото– и кинокадры: посмотрел их разок (лучше так, чтоб тебя самого в этот момент никто не видел), узнал в этих людях себя, так что же еще? А иначе получится «Памятник чуме» – произведение искусства.
Мемориальный комплекс «Яд вашем» я обошел стороной и в здании, явно не несшем никакой эмоциональной нагрузки, справился о местонахождении геверет Эстер Готлиб, добавив для пущей важности, что я приехал из-за границы. Мог и не добавлять, из местонахождения Эси здесь, очевидно, не делали тайны. Я, постучав предварительно, просунул голову в дверь, за которой в окружении стеллажей с папками, книгами, короче, всем, что можно увидеть в любой конторе, машинистка что-то печатала. Это за одним столом. А за другим я увидел Эсю: в руке у нее была телефонная трубка и она говорила в нее что-то, листая попутно какую-то брошюру. Обе подняли на меня глаза. Эся не хотела – или не могла – прервать телефонный разговор, и минут пять я простоял у двери переминающимся с ноги на ногу просителем; еще пять минут – после того как Эся дирижерским жестом указала мне на другую дверь – я просидел в кресле в ее кабинете, типичном кабинете чиновницы, которой по рангу или по роду деятельности даже положен (в миллиграммах) уют и глянец – ведь здесь бывают приезжие из-за границы.
Я наверняка в чем-то не прав: Бен-Гурион смотрит на меня со стены так лукаво, снаружи такое синее небо… Но во мне все так привычно черно – как в трубе крематория, которую должен стилизовать виднеющийся за окном каменный столб. Первые фразы, произнесенные Эсей с ее чопорной польской дикцией, были словно взяты с кассеты для изучающих русский язык – наговоренной одним из хорошо его изучивших. Здравствуй. Добро пожаловать к ним. Надолго приехал? Как поживаю? Не женился ли? (Свинья.) Я, как и требуется на уроках иностранного языка, давал развернутый ответ. Здравствуй. Спасибо на добром слове. Я приехал на пятнадцать дней, чтобы продлить мой паспорт. Нет, я не женился (хотел спросить: а ты?). А как она поживает? Какие новости у них в стране? Как выборы?
Тут Эся разволновалась – иди знай, что у кого болит. Выборы?! Она всегда говорила, что антикоммунизм рано или поздно толкает в объятия к нацистам – за примерами далеко ходить не надо! Этот ваш антикоммунизм Израилю дорого обойдется.
Интересно, оказывается, что из-за «нас, русских» на следующих выборах победит фашист Бегин, – интересно, ибо по логике израильских экспертов по Советскому Союзу евреи первого в мире пролетарского государства суть верные голоса за рабочую партию. Теперь эти знатоки Эйзенштейна и Маяковского чувствовали себя подло обманутыми: единственной политической партией, отвечающей убеждениям основной массы приезжающих из СССР, мог быть только ку-клукс-клан.
На этом светская, то есть ни к чему не обязывающая, часть разговора подошла к концу. Я спросил у Эси, помнит ли она то, что говорила мне по телефону? Конечно (с вызовом), а что такое? И ни о чем из сказанного не жалеет? Ни о чем решительно. Что ж, по странному совпадению, чтобы я перестал совать нос не в свое дело, хотела и невестка Кунце, по имени Доротея, – хорошая компания для Эси. С этой дамой я встречался дважды: лгала, изворачивалась, утверждала, что ничего подобного никогда не было. А во второй раз просто указала мне на дверь.
Или я действительно ничего не понимаю, или очень ловко прикидываюсь. То, о чем я ей писал – что папа не был расстрелян в Харькове, потому что я отыскал какие-то свидетельства, – чушь несусветная. (Вот и Доротея Кунце о том же.) Эсино терпение на пределе. Когда есть фотография… да что, она и впрямь будет обсуждать со мной эту тему! (Я согласен, у меня пока еще нет никаких объяснений…) Нет, не будет это со мной обсуждать, повторила она. Кунце – патологический антисемит, нацист до мозга костей, вообще по омерзительности личность исключительная даже для немца. О нем прекрасно написал в «Джерузалем тауэр» Лисовский.Я читал. Признаюсь, для меня это был сюрприз: жена Кунце – моя бабка. Я, когда писал ей письмо, ничего об этом не знал. Она тогда позвонила мне… я понимаю, ей доставляет удовольствие в разговоре со мной вспоминать Лисовского, это такое химическое оружие против меня – так вот, после ее звонка я действительно отключился. Все позабыл, на все это дело махнул рукой. Пока неожиданно из статьи мужа Ирины (ты поводишь перед моим носом каленым железом – так на же, гляди!), – пока неожиданно из статьи мужа Ирины не узнаю, кем приходится мне Вера Кунце. Теперь уж я понимаю, у Эси есть свой резон проклинать Кунце. Сперва-то я подумал, что это типичный случай идеологического самоуправства: в «Яд вашем» сами решают, кому прилично спасать евреев, а кому нет. И ошибся. Допустить, что Кунце каким-то чудом отвел этот автомат от этого еврея, – означает не просто перемешать привычные краски. Для Эси в плане личном это потеря большого количества очков… (сейчас самое время напомнить, что меня уже раз выгоняли из дома при сходных обстоятельствах: точка зрения Доротеи Кунце удивительно близка к Эсиной – не хватает еще, чтобы способ отстаивать ее у них был одинаков). Я только расскажу то, чем вывел из равновесия невестку Кунце, – и сам уйду. Прошу минуту терпения. Когда Эся меня отчитала тогда по-родственному в телефонную трубку, я решил: что мне, больше всех надо? Тетя твоя не хочет знать, как же на самом деле сложилась судьба ее отца, госпожа Кунце даже мысли не допускает такой, что ее незабвенный свекор мог запятнать себя спасением еврея-музыканта. Баста! Махнув рукой на это, я вновь всецело отдаюсь музыке. Проходит скандальных девять месяцев. Я в Варшаве вдруг узнаю, что их дом на Бернардинской уцелел. Еду туда – посмотреть, и кого, она думает, я там встречаю? Их старую служанку…
Гальку? Да, все эти годы она там жила. При виде моего лба она чуть Богу душу не отдала – со страху. Я-то не знал, что у деда был… такой же. А она мне показывает фотографию, которую дед ей когда-то подарил. Как видишь, сохранилась еще одна его фотография – вот она. Я заплатил за нее сто марок, старуха вполне была счастлива.
Эся берет фотографию своего отца. Я сквитался с ней за мамин обморок в Одессе пятнадцать лег назад. Все стало симметричным. Эся тоже плачет. У меня чувствительное сердце: Эсинька, давай помиримся смотри, нас только двое осталось. Она не отвечает. Я продолжаю про Галину Куковаку: рассказала, как вы с мамой находились в каком-то – я не понял – пансионе, у какой-то мадемуазель, и как барыня была на шестом месяце уже, и как она, эта Галина, увидела барина одного в комнате с пистолетом и закричала ему под руку (Эсины же слова: тебе тоже крикнули под руку? Я не обратил тогда на них внимания).