Павел Загребельный - Смерть в Киеве
- Скажи.
- Думал я тогда, когда мы приехали с Дулебом к тебе на остров, что ты сразу бросишь нас в поруб.
- Не было ведь там поруба! - засмеялся Долгорукий.
- Так в воду! Еще лучше.
- А вот случится по дороге озеро, я вас и брошу!
- Теперь не бросишь.
- Отгадал.
- Еще я думаю, княже, так: то ли ты слишком мудрый, то ли вовсе глупый.
- Это почему ж?
- А вот столько с нами убиваешь времени. Возишь по лесам, ищешь какого-то там киевского Кузьму, которого, может, и на свете нет. Может, это Силька соврал, как врут все монаси, а ты поверил.
- Может, и мне самому нужно вот так поездить подальше от городов да от князей да бояр и подумать! Обычай велит думать с воеводами, с дружиной, с мужами лучшими; все его придерживаются. Изяслав тем и люб сердцу киевских бояр, а я князь никудышный. Только бог святой знает, что я думаю-помышляю, ни с кем не советуюсь, никому не доверяю своих дум, потому как растащат, разнесут, измельчат, сведут на нет...
Дулеб с сожалением подумал о своих пергаменах, лежавших где-то глубоко спрятанными в сумках. Охотно сел бы где-нибудь в уютной монастырской келье в Киеве или в Юрьевой повалуше в Кидекше, погрел бы ноги у огня, сделал бы несколько записей, которые так и просились на харатью.
- Тебе угрожает неизбежность одиночества, княже, - сказал он задумчиво; конь его шел голова в голову с буланой высокой кобылой Долгорукого. - Кроме того, каждый раз ты ставишь под угрозу все свое княжество. Ибо если все зависит от одного человека, оно не может быть прочным и устойчивым. Как только умного князя сменит ограниченный или же бездарный, все развалится, потому что народ, привыкший к преданности, идет за каждым, кто его ведет, не задумываясь, и будет слушать бездарного точно так же, как слушал великого человека. Когда же люд вмешивается, подвергает сомнениям, проверяет каждый шаг правителя, тогда у него может быть спокойная жизнь и даже при совсем неразумном властителе.
- А почему ты, лекарь, считаешь, будто я, неохотно думая с дружиной и боярами, тем самым отдаляюсь от своего люда? Говорил же тебе, что иду к своим людям все свои пятьдесят лет, стараюсь приблизиться к каждому человеку, встать рядом с ним, поставить его возле себя, как поставил своего Вацьо, своих отроков, но разве же дойдешь до каждого? И удовлетворишь ли всех? К людям надобно молвить так и то, что они хотят слышать. А есть ли такая возможность? Слава покинула нашу землю, раздирают ее усобицы - вот все, что можно сказать.
Иваница открыто скучал от этих разговоров, и от бесконечных странствий, и от лесов, в которых они, кажется, затерялись навеки, упав на самое дно, заплутавшись средь бездорожья.
От злости и тоски Иваница обрушился вдруг на Сильку:
- Вот вытряхнуть бы из тебя душу! Грех я взял на себя великий, не задушив тогда в Кидекше. Зачем такие живут на свете?
Но Силька с каждым днем чувствовал себя все увереннее, испуг, который тогда нагнал на него в оружейне Иваница, прошел бесследно, тут над летописцем была княжеская рука, он верил все больше и больше в свою необходимость и незаменимость, поэтому взглянул на Иваницу с высокомерием и сказал не без ехидства:
- Хочешь доказать мне, что имеешь все пороки, которые могут сделать человека смешным и достойным презрения? Но уже убедил меня в этом.
- Это когда не задушил тебя?
- Тогда бы узнал, что такое гнев князя Андрея.
- Приехали не к князю Андрею, а к самому Долгорукому.
- Великий князь тоже убедится в моем умении. Ибо скажу о нем так, как никто до сих пор и опосля.
- Что же ты такое скажешь, умник?
- Не сумеешь понять.
- Вот уж! Иваница да не сумеет? Да знаешь ли ты, что уже два лета езжу я с самым умным, может, во всех землях человеком, с Дулебом?
Силька сидел у огня, скрипел писалом, делал вид, что не слышит бахвальства Иваницы, потому что и сам был поглощен самовосхвалением и переполнен чванством.
- Так что же ты такое сказал про князя Юрия? - нетерпеливо крикнул Иваница, воспользовавшись тем, что со двора вошел Дулеб, которого Силька должен был бы если и не бояться, то уж уважать - наверняка.
- Могу прочесть, - доставая пергамен, степенно промолвил Силька. Открылось это мне во время похода, ибо перед этим не был приближен к князю Юрию, а теперь увидел его во всей княжеской власти и величии.
С прежним чувством самоуважения, голосом прерывистым от угнетенности собственным величием, Силька прочел:
"Он правил сам, без помощи любимцев. Он повелевал и возбранял, награждал, миловал и карал, рассматривал дела, раздавал землю, назначал тиунов и воевод, он все знал, все предвидел, все были только исполнителями его велений, а он за ними следил, как пастух за стадом, дабы убедиться, точно ли они выполняют его веления.
Когда кто-нибудь из бояр или других людей его хотел выдать замуж дочь свою, или сестру, или племянницу, или внучку, или родственницу, князь не брал ничего из имущества за разрешение жениться и не возбранял никогда, кроме тех случаев, когда объединить хотели женщину суздальскую с врагом княжеским.
Если после смерти мужа оставалась жена с детьми, она должна была получать свою вдовью часть имущества и приданое, пока согласно с законом будет соблюдать свою телесную чистоту. Если же она нарушила чистоту, то князь из почтения и любви к богу лишал ее имущества.
Он распространял свои заботы на все леса и ловища своих земель. Он воспретил, чтобы кто-нибудь имел луки и стрелы и собак и соколов в лесах княжеских, если не являлся поручителем самого князя или кого-нибудь другого из доверенных людей.
Далее он велел, чтобы всякий человек, достигший двенадцатилетнего возраста, живя в пределах его лесов, присягнул в соблюдении порядка в отношении права ловов.
Далее он велел, чтобы обрезали когти сторожевым псам всюду, где его звери пользуются и привыкли пользоваться охраной.
Далее он велел, чтобы ни один кожемяка и свежевальщик шкур не жил в его заказных лесах за пределами городов.
Далее он велел, чтобы в дальнейшем никто и никоим образом не охотился за зверем ночью в пределах заказного леса или вне его, где звери его собираются или привыкли иметь охрану, и чтобы никто под страхом кары не устраивал его зверям живой или мертвой ограды между его заказным лесом и лесами или другими землями, чтобы не вызывать у зверей тоски от неволи.
Он вполне допускает, чтобы в его лесах брали дрова, не опустошая лесов, чтобы делали это только под надзором княжеского тиуна.
Боярам, чьи леса прилегают к княжеским, воспрещено уничтожение лесов собственных. Ежели такое случится, то пусть хорошо ведают те, чьи леса будут уничтожены, что возмещение взято будет князем с них самих и ни с кого другого".
Силька умолк, открыто переживая свое торжество, а Иваница даже обошел вокруг него, малость обжегся от огня, потому что Силька сидел почти вплотную к печи, затем недоверчиво пощупал пергамен:
- И все это увидел ты и узнал, пока мы слонялись по пущам?
- А когда же еще?
- Вот уж! Дулеб, ты веришь круглоголовому проходимцу?
- У тебя зоркий глаз и сообразительный ум, - похвалил Дулеб бывшего монашка.
- Зарежь меня - и тогда не поверю, - вздохнул Иваница. - Пока я мерз на коне, этот все подсмотрел, да еще и выложил на харатью, подогнав слово к слову, будто седло к коню. А заметил ли ты девчат в этом крае и записал ли в свою телятину хотя бы одну?
- Пишу про князей, а не про жен, - степенно сказал Сильна. - В "Изборнике" Святослава молвится так: "Тогда наречеться кто убо истинным властелином, егда сам собою обладает, а нелепным похотям не работает".
- Обсыпан ты словами, как горохом или как нищий вшами, - сплюнул Иваница.
Силька улыбнулся с чувством превосходства над этим больно уж прямодушным парнем, который превосходил его летами, но не разумом.
- Спасутся только те, кто верит в слово. Сотник из Капернаума попросил Иисуса: "Скажи лишь слово, и выздоровеет слуга мой". И так было. Безумные забывают печали благодаря течению времени, а умные - благодаря слову.
- Забыл бы ты свои печали, если бы не мое больно уж мягкое сердце там, в оружейне! - показал ему кулак Иваница, тем самым признавая свое полнейшее поражение перед этим бывшим монашком, который не терял зря времени под боком у игумена Анании и успел набить свою круглую голову таким количеством слов, что хватит их теперь, наверное, на всю жизнь, лишь бы только успевал их напихивать то в пергамены, то в княжеские уши.
Когда уже тронулись дальше, то, словно бы в насмешку над Силькиными восхвалениями Долгорукого за его заботы о целости лесов, потянулись им навстречу такие плохонькие перелески, такая ободранная земля, такая сплошная нищета, будто там не люди хозяйничали, а черти плясали.
Селения с прилепившимися один к другому, взаимно защищаемыми дворами исчезли, вместо них встречались теперь одинокие жилища, убогие и запущенные; если же кое-где этих жилищ попадалось несколько, то лишь в одном или в двух печально шевелились люди в лохмотьях, в остальных домах все было заброшено, и стояли они полуразрушенными. Если где-нибудь между березовыми рощицами угадывался лоскуток поля, то вряд ли он был вспаханным. Если озеро или речка попадались на пути, то были они наверняка безрыбными. Напуганные всеобщим опустошением, не появлялись в этих краях ни звери, ни птицы, разве лишь гадюки водились здесь летом в болотах, но и они теперь залегли где-то на зиму в спячку, и земля эта лежала твердая и пустая, как в первый день сотворения мира.