Говард Фаст - Гражданин Том Пейн
Он знал, что была когда-то на свете женщина, которую он любил.
Теперь он не чувствовал ни любви, ни ненависти; одно великое дело он совершил — пересек океан, дабы попасть в колонии, тонкой полоской окаймляющие американский материк; на том и поставил точку. Никто не позаботился предложить ему башмаки, а его собственные окончательно развалились, от чулок осталась одна видимость, на плечах болтался подаренный кем-то ветхий сюртучок — так, нагнув голову навстречу резкому ветру, он слонялся по улицам, и люди в маленьком городке, каким была тогда Филадельфия, уже начали узнавать его по необычному виду.
— Вон идет Том Пейн, — говорили они друг другу.
Его посетила делегация горожанок-квакеров. Они принесли ему новый сюртук и жилет.
— Ты позоришь нас, — увещали они его. — Не одумаешься — Господь отвернется от тебя.
Он отвечал им бессмысленной, пьяной улыбкой.
— А я за это лизну Господа в пузо.
Этот случай стал известен всему городу, и Пейн лишился половины своих уроков.
Тот месяц, январь 1775-го, положил начало году, которому предначертано было изменить судьбы человечества, и, однако же, Этот был обычный январь, какие у нас в центральной части страны бывают сплошь да рядом: то дождь, то снег, порою дождь со снегом, а то случится вдруг теплый, ясный, прямо-таки июньский денек. Начало года явилось началом новой эры, и одному Христу, может статься, посильно было, шагая по земле, подвигнуть человека, после долгого молчания, возвысить голос столь неистовый и нежный. А между тем сами люди, по большей части, ничего об этом не ведали — людям было не до того за сотнями насущных дел: они продавали и покупали, заботились о своей семье, любили и ненавидели, богатели и разорялись.
В Филадельфии год обещал быть удачным. Городок на глазах становился городом; расположенный на ключевом месте по пути, ведущем с побережья в Виргинию, Мэриленд, Пенсильванию, Нью-Йорк, Массачусетс и так далее, он таил в себе зачатки одного из значительных городских поселений на карте мира. На его улицах, в его кофейнях, этих своеобразных коммерческих клубах, заключались торговые сделки; через его склады и пристани потоком шли товары из всех английских колоний в Америке и некоторых европейских стран. Правда, еще год назад в Филадельфии собралась довольно рыхлая организация, именующая себя Первый Континентальный конгресс, — однако собралась безрезультатно, так что добропорядочные горожане не верили, чтобы Конгресс мог представлять собой угрозу благополучию и процветанию колоний. Да, наблюдались беспорядки и недовольство, по преимуществу в Бостоне и прочих северных городах, где жили янки, но кто назовет такое время, когда бы не наблюдались беспорядки? Да, неспокойно было и в дальних южных графствах, но чего еще ожидать от лесных дикарей, которые мотаются повсюду как очумелые с шестифутовыми карабинами?
С другой стороны, много было такого, чему поистине можно радоваться. В нагорных дебрях бобры плодились, точно кролики, и сухопарые шотландцы, чернобородые евреи тянулись в город, поставляя глянцевитые шкурки. Табачные плантации на юге дали такой урожай, что лучше и желать невозможно; в Джерси рынки ломились от продуктов, а вниз по Делавэру один за другим шли плоты, груженные отборной белой сосной. Никогда еще свиньи в немецких графствах не нагуливали столько жиру, никогда не паслись на холмистых пастбищах к северу от города овцы с такой густой и длинной шерстью. В дремучих лесах, на аллеганских склонах, в озерном крае и на Финкаслском взгорье резвились нечетные стада оленей, оленина шла в Филадельфии по четыре пенса за фунт, а медвежатину отдавали почти задаром. Оленьи шкуры тысячами громоздились на пристани в зловонных кипах, готовые изменить мужскую моду во всей Европе. Мастера-краснодеревщики сражались против пристрастия своих сограждан к изделиям Чиппендейла, Шератона и других английских мебельщиков; не довольствуясь подражанием, придумывали тут новый изгиб, там петлю или птичью лапу, изящную форму ножки, стройную спинку — создавали подлинно американский стиль. Рабочему люду Филадельфии силы было не занимать, их руки сами тянулись к делу. Вставали новые дома, и зачастую не только кирпич, но и цемент был свой, не привозной.
И беспорядки были, и ропот, но и хорошего — в изобилии. Вдоволь зрело недовольство, но и довольных было предостаточно. В воздухе, хотя и слабо, попахивало войной, но люди не хотели войны. И свободой тоже веяло в воздухе, но большинству никакого дела не было до свободы.
Город был добротно построен, хорошо спланирован — не отнят силой у краснокожих, а выкуплен у них Пенном; населен богатыми квакерами и бедными квакерами, а то и просто богатыми и бедными, но в целом — пронизан духом основательности и достатка, не свойственным европейским городам. Ладные, крепкие дома, по преимуществу кирпичные, подчас с деревянными деталями, реже — дощатые. На многих улицах — булыжные мостовые, и названы улицы, вопреки богопротивному обыкновению, не в честь людей, а в честь деревьев или же описательно, а нет, так значились под номерами. Хорошая пожарная служба, хорошая городская охрана, хорошая библиотека. Собственный философ — Бен Франклин, выходец из этого города. Нигде больше не было в Америке столько хорошего стекла, полотна, серебра и мебели; в известном смысле, нигде — такой свободы совести и вольнодумства. В этой обетованной земле В этой обетованной земле Филадельфия была обетованным городом.
На невольничий рынок Пейн отправился не покупать — да у него и денег таких не было, — а просто выдались свободных полдня и любопытно было поглядеть, как это продают и покупают живых людей. Торги происходили в просторном старом амбаре, за запертой дверью, где уже собралось человек десять работорговцев; сегодня с торга шли племенные матки — то есть, иначе говоря, только женщины, либо беременные, либо, наоборот, нетронутые девушки, и это предвещало, что торговля пойдет бойкая. Кроме того, это, по слухам, означало, что помимо купли-продажи предполагаются и дела иного свойства.
Он был в тот день почти не пьян, разве что весел чуточку — в самую меру, чтобы сказать про себя: «А что? Почему бы не торговать людишками? И не одними черными — можно и белых туда же!» Он не испытывал ни гнева, ни возмущения — напротив, ощутил известное довольство собой, когда сумел уговорить этих славных торговцев, чтобы его впустили. Они любезно величали его писарем — не лестно ли для нищего репетитора? — и у него уже забрезжила мысль написать статейку о торгах и тиснуть в какой-нибудь журнал.
Последние полчаса до начала торгов славные коммерсанты, расположат с удобством на кипах сена, покуривали, нюхали табак, привычно сдабривая беседу о своем ремесле соленым словцом, и в то же время как будто старались скрыть неловкость и возбуждение, точно подростки, попавшие в публичный дом. Пейн в первые минуты не мог понять, в чем дело, и вдруг сообразил, что, верно, товар будут показывать в голом виде. У него перехватило дыхание его бросило в жар и в холод, он задрожал от стыда и нетерпения — и впервые за много месяцев почувствовал, что презирает себя.
Он увидел себя небритым, нечесаным, в лохмотьях, с черными полукружьями под ногтями и в спущенных чулках; его жалость к себе была позорной слабостью, самообманом, блажью, и если сыскать образчик человеческого благородства не так-то просто, и убедительным примером его падения, во всяком случае, мог, бесспорно, служить Том Пейн.
Торг начался. Из тесной пристройки за амбаром, в которую загнали чернокожих, вышел Майлз Хеннеси, один из самых крупных работорговцев того времени, подталкивая перед собой тростью с серебряным набалдашником шестнадцатилетнюю девушку. Хеннеси, от напудренного, тщательно завитого парика до лаковых блестящих туфель, являл собою совершенное произведенье высокого портняжьего искусства: шелковые чулки, атласные черные панталоны до колен, жилет из серебряной с золотом парчи, шея и грудь скрыты за пышными складками жабо — одного кружева, поди, понадобилось фунтов на пять; черный камзол из тонкого португальского сукна и треуголка из дивного мягкого фетра довершали его костюм. Таков был Хеннеси, о ком слагались легенды, который хаживал в Африку на собственных невольничьих судах, продал с торгов черного императора и четырех чернокожих королей, не говоря уже о сотне, по крайней мере, королевских отпрысков, который чванился тем, что если продавал беременную негритянку, то, значит, она была беременна от него. Он был убийца и дьявол — и баловень тайдуотерского общества; у него было продолговатое красивое лицо, смуглое от загара, синие маленькие глаза, и он свободно объяснялся на семи диалектах западного побережья.
Сейчас он, скаля зубы, подталкивал девушку на деревянный помост. Она была закутана в одеяло, только курчавая испуганная голова высовывалась наружу; от ужаса ее своеобразное круглое личико покрылось испариной и отливало влажным блеском, как черный мрамор.