Даниил Мордовцев - Москва слезам не верит
Тот, который принимал вид слепого, был воевода города Хлынова, Иван Оникиев, муж Параскевы Ильинишны и отец Они. Другой, молодой богатырь, который переглядывался с Оней, был атаман в Хлынове, всегда осаживавший старого Елизара на вечах. Это и был Пахомий Лазорев. Третий, отец Оринушки, тоже был атаман, по имени Палка (должно быть, Павел) Богодайщиков.
Утром на другой день, после обедни и молебна, едва воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым объявили на вече о результатах своего путешествия в Казань и Москву, как из Москвы «пригнали» в Хлынов гонцы с увещательными посланиями от митрополита Геронтия, одно к «воеводам, атаманам и ко всему вятскому людству», а другое «к священникам вятской земли».
Снова ударили в вечевой колокол у Воздвиженья.
— Что тутай у вас приключилось, что вечной колокол заговорил вдругорядь? — спрашивал именитый хлыновец Исуп Глазатый, входя в земскую избу. — Али худые мужики-вечники заартачились с надбавкой мыта на воинскую потребу?
— Нету, Исупушка, — отвечал воевода, — не худые мужики-вечники, а на Москве попы да митрополиты зарятся на чужой каравай, рты пораззявали на хлыновский каравай.
— Руки коротки у Москвы-то, — презрительно заметил Глазатый.
Хлыновцы все более и более стекались к земской избе...
— Гонцы, слышно, из Москвы пригнали с грамотами.
— Чево Москве еще захотелось от нас, словно беременной бабе?
— Али разродиться Москва не сможет?.. Или Хлынов ей повитуха?
Скоро вся площадь около земской избы заполнилась народом. Впереди становилось духовенство с «большими» людьми, за ними «меньшие» люди и рядовые «мужики-вечники».
Из избы вышел воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. У воеводы было в руках два свитка с привешенными к ним печатями из черного воска.
Воевода поклонился на все стороны. Ему отвечали тем же.
— Мир вам и любовь, честные мужие града Хлынова! Мир и любовь всему людству вольныя вятския земли! — возгласил воевода.
Он развернул один свиток, а другой засунул за петлицы ферязи.
— Увещательная грамота воеводам, атаманам и всему вятскому людству от московскаго митрополита Геронтия! — возвысил он голос.
— Сымать, что ли, шапки? — послышалось с разных сторон.
— Это не акафист, штоб шапки сымать! — раздался голос. Это был голос радикала, пушкаря из кузнецов города Хлынова, по имени Микита Большой Лоб.
— Точно, не акафист, да и не лития, — пробурчал другой хлыновский радикал, поп Ермил, из беглых, — мы ишшо не собираемся отпевать Хлынов-град.
— Любо! Любо, батька! Ермил правду вывалил!
— Надвинь, братцы, шапки по уши! А то «сымать», ишь ты!
Воевода откашлялся и начал читать. Но начала послания за гамом из-за шапок никто не слыхал, а когда гам поулегся, то хлыновцы услыхали:
— «Вы, — читал воевода, — токмо именуетесь христианами, творите же точию дела злыя: обидите святую соборную апостольскую церковь, русскую митрополию, разоряете церковные законы, грубите своему государю, великому князю»...
— Какой он нам государь! — раздались голоса.
— Какое мы чиним ему грубство!.. Мы его и знать-то не хотим!
Вече волновалось. Радикал Микита грозил кому-то своим огромным кулаком. Поп Ермил посылал кому-то в пространство кукиш.
Воевода читал: «Пристаете к его недругам, соединяетесь с погаными, воюете его отчину, губите христиан убийством, полоном и грабежом, разоряете церкви, похищаете из них кузнь[8], книги и свечи, да еще и челом не бьете государю за свою грубость».
Далее в своем послании Геронтий грозил, что прикажет их священникам «затворить все церкви и выйти прочь из вятской земли». Мало того, «он на всю вятскую землю шлет проклятие».
— Наплевать на ево проклятие! — бесновалось вече.
— Его проклятие у нас на вороту не виснет!
— Долгогривый пес на солнушко брешет, а ветер его брехню носит.
Воевода развернул другое послание митрополита, к духовенству всей вятской земли.
За неистовыми возгласами слышались только обрывки из послания.
— «Мы не знаем, как вас называть... Не знаем, от кого вы получили постановление и рукоположение...»
— Это не твое дело! Ты нам не указ! Почище тебя меня хиротонили! — как бы в ответ митрополиту орал поп Ермил.
— «Ваши духовныя дети, вятчане, — читал воевода, — не наблюдают церковных правил о браках, женятся, будучи в родстве и сватовстве, иные совокупляются четвертым, пятым, шестым и седьмым браком...»
— А хуть бы и десятым! Наши попы добрые!
— Наш поп Ермилушка и вокруг ракитова куста обведет...
— Што ж, и поведу, с благословением! Кто Адама и Еву венчал? Ракитов куст в раю, знать...
— Ай да Ермил! Вот так загнул! В раю, слышь, ракитов куст...
Воевода поднял свиток кверху и потряс им над головой.
— Слушайте конец, господо вечники! — крикнул он. — «Аще вы, зовущиеся священниками и игуменами, попами, диаконами и черноризцами, не познаете своего святителя, то я наложу на вас тягость церковную...»
— Ишь ты, «аще»! Мы не боимся твоего «аща»...
Долго еще бурлило вече, но кто-то крикнул:
— Ко щам, братцы!
— Ко щам! Ко щам! «Ко щам с грибам!»
И вече разошлось.
VI. В ТЕРЕМЕ У СОФЬИ ПАЛЕОЛОГ[9]
В Москве, во дворце великого князя Ивана Васильевича, на половине его супруги, Софьи Фоминишны, рожденной Палеолог, ярко играет солнце на полу терема княгини. Софья стоит у одного из окон своего терема и смотрит на голубое небо. С нею десятилетний сын, княжич Василий, будущий великий князь московский. Он сидит на полу и переставляет с места на место свои игрушки, лошадок, барабаны, трубы, свистульки, и тихо бормочет:
— Так батя собирает русскую землю... Когда я вырасту большой, я также буду собирать русскую землю...
— И голубое небо не такое, как то, мое небо, небо Италии... — тихо вздыхала княгиня.
— Ты что говоришь, мама? — спросил ее княжич, отрываясь от «собирания русской земли».
— Так, сыночек... Далекое вспоминала.
— Что далекое, мама?
— То, где я росла, вот как ты, маленькая еще.
— А... Знаю. Это тальянская земля. Мне тальянский немчин, дохтур, рассказывал, что там лазоревое море. А я моря не видал... А ты, мама, видала лазоревое море?
— Видела, сыночек: я и росла у моря... И давно по нем скучаю.
— Вот что, мама... Когда я вырасту большой, то повезу тебя к лазоревому морю... Бате некогда: он собирается на Хлынов!
Княгиня горько улыбнулась... Она вспомнила, как однажды пела девушка из новгородских полоняников: «Уж где тому сбыться — назад воротиться...» Привыкла она к Москве, сжилась с нею, а все сердце свербит по бирюзовому морю, по далекому родному краю.
«Счастливые птицы, — думалось ей, — как осень, так и летят туда... А мне с ними — только поклон родине передать да весной, когда воротятся к моему терему, слушать, как щебечут они мне, малые касатушки...»
Вспомнила княгиня, как однажды, в Венеции, пристал один генуэзский корабль, и на нем оказалось несколько молоденьких полонянок, и когда она спросила, откуда они, ей сказали, что они с Украины, дочери украинских казаков, уведенные в Крым татарами и проданные в городе Кафе генуэзцам в неволю... Как она плакала, глядя на них... А вскоре и ее увезли на таком же корабле, словно полонянку, в эту далекую, чужую сторону. Чайки, казалось, плакали, провожая ее, а дельфины, выныривая из моря, шумно провожали ее...
Она сжала руки так сильно, что пальцы хрустнули, и отошла от окна.
— О!.. — тихо простонала она.
— Ты что говоришь, мама? — спросил княжич.
— Это я, сынок, вспомнила свою молодость...
Да, она вспомнила свое девичество... Того — кто остался там, далеко-далеко... Оставался — когда ее увозили в Московию! Жив ли он? Вспоминает ли — он?..
В это время, грузно ступая твердыми ногами, обутыми в мягкий желтый сафьян, в покои княгини вошел Иван Васильевич.
— Что, Софья, бавит тебя наш Васюта? — улыбнулся он, постояв некоторое время в стороне, никем не замеченный: слушал, что говорил его сын:
— Помнишь, мама, как бате полюбилось, когда калики перехожие сказывали про Илью Муромца:
Не тычинушка в чистом поле шатается —
На добром коне несется-подвигается
Матерой, удалый добрый молодец,
Старый Илья Муромец да сын Иванович,
Ищет — не отыщет супротивника...
— Память у тебя, сынок, истинно княжеская, — одобрил он. — Хорошо, пригодится тебе — наследнику власти великого князя — такая память... — И, обращаясь уже к княгине, сказал: — Совет я держал сейчас с князем Холмским... Приспе час посылать рати ускромнять Хлынов.
— Ах, батя, почто ты на Хлынов сердитуешь? — прижался княжич к коленям отца. — Там такие калики перехожи...
— Постой, сынок, я и калик тебе добуду... Так вот. Кто поведет мои рати на супротивников, не вем. Указал я митрополиту Геронтию послать увещевательныя грамоты к хлыновцам и ко всей вятской земле. Так — согрубили мне, моя отчина, хлыновцы, не добили мне челом за вины свои. Жалобы мне от устюжан и вологжан и двинян на них. Приспе час! Но кого послать!