Гасьен Куртиль де Сандра - Мемуары M. L. C. D. R.
Тем временем моя мачеха не только родила одного мальчика, но уже готовилась произвести на свет и второго, поэтому отцу было нетрудно обо мне позабыть. Но поскольку соседи, бывало, спрашивали обо мне, ему приходилось отвечать, и он часто оказывался в затруднительном положении. Впрочем, его жена, куда хитрее его самого, неизменно говорила, будто со мной все хорошо, и если он меня еще не вернул, то лишь потому, что мое присутствие будет мучительным для него как воспоминание о покойной супруге. Только глупцы могли поверить в такую грубую байку, но родня моей матери, к несчастью для меня, жила в восьмидесяти лье{16} от наших краев, и не нашлось никого, кто бы обо мне позаботился. Я прожил у кормилицы еще целых три года и, думаю, оставался бы у нее и дальше, если бы господин де Марийяк, приехав однажды в Оленвиль, не заметил меня, стоявшего в лохмотьях на мессе, и не спросил, не сын ли я его кузена. Кормилице моей не раз сказывали, что я, не хвалясь, был малыш смышленый; вспомнив это, я не дал ей ответить, выступил вперед и сам сообщил господину де Марийяку, что, хоть и являюсь сыном господина L. C. D. R., но, к несчастью, не видел его с самого рождения. Я попросту повторил то, что при мне много раз говаривала кормилица; однако слова мои умилили господина де Марийяка; а так как я был весьма бойким и, смею сказать, довольно милым ребенком, то он велел одному из слуг взять меня на руки и отвезти к нему в замок. Там он дал мне одежду, подобающую мальчику моего происхождения, приютил, а прежде чем уехать в Париж, велел своему привратнику отослать меня к моему отцу, отписав ему, что я начинаю входить в возраст, требующий большей обо мне заботы.
Мой отец волей-неволей оказался вынужден забрать меня, но сделал он это с великою неохотой, ибо с первого же дня обращался со мной так сурово, что, даже несмотря на малые лета, я без труда понял, как мало у него приязни ко мне. О, если бы я осмелился спросить его о причине или не побоялся просто немедля вернуться к своей кормилице, которая относилась ко мне куда лучше! Но, не решаясь открыть рот, я так и сидел в углу, точно неродной, а между тем все ласки доставались ребенку от второй жены, шелудивому как собака. Никогда еще я не чувствовал себя столь тягостно, а поскольку мне вот-вот должно было исполниться шесть лет и я начинал осознавать свое положение, то готов был лопнуть от обиды. Тем не менее я прожил так полтора года, столуясь в лакейской и не имея иного попечителя, кроме нашего милосердного кюре. Я попросил его научить меня чтению, ибо дома и речи не заходило о том, чтобы нанять мне учителя; он же, обрадовавшись моей просьбе, принялся за дело так настойчиво, что уже три или четыре месяца спустя я бегло читал любые книги.
Не проходило и дня, чтобы мачеха не доводила меня до слез и, не довольствуясь тем, что причиняла мне все мыслимые обиды, еще и настраивала против меня отца и возводила на меня множество напраслин, чтобы привести его в ярость. Отец, не любивший меня и доверявший ей, что ни день поступал со мной дурно без всякой причины, и это ввергло меня в отчаяние столь жестокое, что я решил отравиться. В саду росла цикута, которую мне показали как ядовитую траву; я нарвал ее и, помолившись, изрядно ею наелся — и умер бы, если бы Господь — ибо я всегда верил в Него — не сподобил меня ошибиться, а точнее, не совершил для меня подлинное чудо: я насобирал другой травы, так что обошлось не только без конвульсий и прочих симптомов отравления, но даже без малейших признаков болезни. На исповеди я рассказал об этом кюре, он же строго отругал меня, попеняв за совершенный мною великий грех и заставив покаяться перед Богом, после чего взял с меня обещание впредь никогда ничего не делать без его разрешения.
Так как злоба моей мачехи только усиливалась, а отношение отца не становилось лучше, я решил при первом же удобном случае уйти из дому и поведал об этом кюре. Желая отговорить меня, он принялся твердить, что мне еще нет и восьми лет и я ничего не умею, и убеждал потерпеть, пока я не войду в тот возраст, когда смогу носить оружие. Но, рассудив, что этак мне придется ждать еще долго, я решительно заявил ему, что это невозможно. Поняв, что я, скорее всего, выполню свое намерение, если не принять крайних мер, он предупредил моего отца; тот же, сделав вид, будто не поверил, ответил лишь, что позволяет мне идти куда угодно. От такой черствости кюре слеза прошибла, и он, обнимая меня, опять стал убеждать набраться терпения, но, видя, что я непреклонен, вынул из кармана два экю и вложил мне в ладонь. При этом он в крайней досаде посетовал, что не может дать больше, хотя и знает о моей грядущей нужде, но прибавил: он станет молить Бога позаботиться обо мне и просит всегда помнить, что я родился дворянином и мне лучше сто раз умереть, нежели совершить что-либо недостойное моего происхождения. Сперва я очень хотел вернуться к господину де Марийяку, от которого видел столько добра; но когда в нашей деревне появились цыгане, то спросил, могут ли они взять меня с собой. Те ответили, что они не прочь — лишь бы я смог следовать за ними.
Этого было достаточно, чтобы избрать свою судьбу. Я покинул наш дом, ни с кем не попрощавшись, и в тот же день понял, сколь глуха юность к полученным урокам — ибо, по примеру новых спутников, начал напропалую воровать кур из всех попадавшихся на пути дворов, нимало не заботясь о том, что недалеко ушел от наших ворот и все земли в округе принадлежат по большей части нашей родне: однако я шел своей дорогой и не сожалел о том, что делаю. Всяк, добыв свой маленький трофей, нес его вожаку, и тот, увидев, что я приволок ни много ни мало целых шесть кур, похвалил меня, сказав всем, что это неплохо для начала и когда-нибудь из меня выйдет славный парень; после чего дал мне глоток крепкого вина. Благодаря кражам мы имели по вечерам хороший стол, и я, никогда не знавший воли и, тем более, после дурного обхождения в нашем доме, находил эту жизнь столь сладкой в сравнении с той, какую влачил прежде, что полагал, будто нахожусь в раю.
Почти пять лет я так бродяжничал и обошел не только всю Францию, но и многие иноземные государства, где с нами иногда случались мелкие неприятности — иначе сказать, кого-нибудь из наших сотоварищей вздергивали на виселице. Мы решили возвратиться в нашу родную страну. Итак, мы вошли во Францию через графство Бургундское и, держась дороги на Дижон, двинулись затем в Лионнэ, оттуда — в Дофинэ, Лангедок и, наконец, в графство Фуа{17}. Мы подумали, что этот край нам подойдет, — он был окружен горами, которые, в случае если мы встретим людей, не желающих мириться с нашим воровским промыслом, послужили бы надежной защитой при бегстве. Но местность мы знали очень плохо, гораздо хуже, чем местные жители, и в ту же ночь, когда мы поодиночке разбрелись в разные стороны в поисках поживы, они нас наголо обчистили. Беда эта произошла из-за оплошности тех, кто, покинув наш скарб, неосторожно позарился на нескольких кур, которых и выпустили нарочно, как приманку, — ибо в это время на нас напали из засады, застали врасплох и даже рассеяли всю нашу ватагу. Пуще того, ни один из нас, как нарочно, не смог поймать курицу — жители их закрыли, как будто сговорившись, и при всеобщей усталости нам так и пришлось ночевать на голой земле, не утолив голода.
Поскольку я еще мало что смыслил, такая жизнь поначалу вполне устраивала меня, — однако со временем она стала нравиться мне все меньше. Постепенно входя в разум и вспоминая, к чему обязывает меня мое происхождение, я стал стыдиться самого себя. Я часто плакал тайком и нуждался в добром совете, однако, не зная, кому довериться, наконец вспомнил слова, сказанные мне на прощание нашим кюре, и спросил самого себя: достойная ли это жизнь для дворянина?
Все последнее время я размышлял об этом уже столько раз, что наконец решил бежать и, улучив момент, когда меня послали на добычу, перевалил через горы Капсир{18} и горловиной Вильфранша спустился в долину Руссильона. Справа я увидел самую высокую гору Пиренеев. Она называлась Канигу{19}, на ее вершине было озеро, где какой только хорошей рыбы не водилось. Но самое необычное заключалось в том, что, стоило только бросить в него камень, как тут же начинал лить дождь словно из ведра; я спросил у местных жителей, отчего это бывает, но они не знали, что мне ответить.
Я всегда хранил до времени те два экю, что дал мне кюре, и они весьма пригодились мне в дороге. Моей целью было вступить в первую же армейскую роту, которая подвернется, а поскольку в то время солдат еще не мерили аршином, как принято сейчас, я надеялся, что мой небольшой рост не окажется помехой. Из-за цыганского образа жизни я стал очень смуглым, и во всех испанских городах, через которые я проходил, меня принимали за своего; я не был задержан ни в Перпиньяне{20}, ни в Сальсе{21}, хоть мы и вели тогда войну с Испанией{22}. Наконец я достиг Локата{23} — главного города, который мы удерживали, — и вступил в роту господина де Сент-Онэ, тамошнего губернатора.